Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 153 из 230

Внутренне маргинальное (в том смысле, что производящееся исключительно для себя), существующее вне традиции – поскольку традиция отсутствует, – это искусство тем не менее конденсирует весь культурный опыт художника. Собственное, из глубины души идущее ощущение запретной зоны не легче общественно предписанного: навязчивая потребность в рисовании одних и тех же сюжетов порождает чувство вины, но одновременно – чувство освобождения, вряд ли до конца отрефлексированного как освобождение от социальных и культурных неврозов. Вероятно, те немногие, кто, подобно Ефимову, испытывали склонность к изобразительной эротике в «викторианские» времена, переживали сходные эмоции, пряча свое творчество от посторонних глаз. Однако в его случае преодоление исконных, а также и усугубленных эпохой табу происходит столь естественным, «дыхательным» образом, что вопрос о сублимации даже не возникает: инстинктивный импульс почти нераспознаваем под сеткой культуры. Причем в этой культурнейшей графике внятны глубинные мифологические корни, связанные, к примеру, с утверждением мужского начала, с воспеванием мужественности как таковой. «Женское» в ефимовских рисунках – всегда пассивное, подчиненное; женщина покоряется своей участи и мужскому напору («тигра нарисовал – наш брат самец»). И уже сама безошибочная стремительность и сила линий («я так сильно физически рисую, что продавливаю через десять листов») демонстрирует идею натиска, завоевания, овладения.

Повторим еще раз: Иван Семенович Ефимов не отличался последовательностью в самооценке. Чувствуя в себе дар монументалиста и часто сетуя на недостаточность заказов на «памятники», он все же в глубине души «ставил» на свои «заповедные» занятия и признавался: «Мои мелочи крупнее крупного». Конечно же, «легкомысленные» рисунки были вызваны к жизни чем-то гораздо большим, нежели просто желанием «поиграть» или отшлифовать технику, которая пригодится потом для «серьезного». Вспомним еще раз психологический климат 1930–1950‑х годов, вспомним унылую аскезу искусства, тогда создававшегося и привечавшегося. На этом фоне «эротика» была вольностью и своеволием; а еще – защитой, уходом, подсознательным утверждением самостояния.

Павел Александрович Флоренский, друг семьи Ефимовых, говорил художнику: «Мораль повысилась бы, если бы обнародовать ваши рисунки». Других столь же авторитетных мнений защиты мы не знаем – лишь самые близкие видели эту графику, – но точка зрения философа, теолога и вообще строгого человека более чем показательна. Впрочем, с какой-то частью работ был знаком и Владимир Андреевич Фаворский; письменных свидетельств оценки он не оставил, однако известно, что рисунки его не возмущали.

«Я праздную, когда работаю, – повторял Ефимов. – Меня радует мое искусство. Я только тогда и делаю, когда радует, и хочу, чтобы оно радовало и других, и вселяло в них бодрость, жизнь». Эта радость нам теперь предстоит. На этот праздник мы приглашены.

Семен Верховский. Беседы с Лионом

Опубликовано в каталоге совместной выставки Семена Верховского и Дмитрия Лиона, организованной Всемирным банком в Москве; год не указан. Семен Верховский (1932–2009)– книжный график, в 1966 году ставший художественным редактором журнала «Химия и жизнь»; благодаря ему в журнале публиковали свои работы многие художники так называемого второго авангарда (если воспользоваться термином М. Гробмана)

Искусство – наверное, всегда заклинание смерти. На одном из рисунков Семена Верховского из цикла «Беседы с Лионом» изображены две фигуры – автора и героя: слившиеся, притянутые друг к другу безудержным штриховым порывом, они кажутся метафорой одного стремления – не отпустить, удержать здесь, на этом свете, живого. Художник Дмитрий Борисович Лион умер 14 сентября 1993 года; цикл рисунков начался после его смерти и продолжается – продолжаются беседы. Всего, как решил автор, должна быть тысяча листов: как у Энку, японского резчика – «Тысяча Будд», так и тут – «Тысяча Лионов». Отчего бы и нет?

Вопрос не вполне риторический и относится не к количеству, но к самому факту выстраивания подобного графического мемориала. То есть, конечно, рисунки возникают по любому поводу и публикуются, коль хороши, – а они в данном случае по-настоящему хороши, – но серийный замысел такого масштаба уже нуждается в некотором «оправдании жанра». Ведь по формально-тематическим признакам это типичное домашнее – и, стало быть, маргинальное, ни на какую публичность не претендующее – рисование: то, что без особых затей и проектов делает человек в память ушедшего друга и что внятно лишь своим, посвященным. Тем, кто знает, например, что Лион каждый день играл в шахматы и любил футбол, кому легко «обсказать» изображенные эпизоды – превращая таким образом показ листов в вечер воспоминаний: почему Лион заслоняет голову газетой? кто дарит ему цветок? отчего его преследует ворона? Листочки писчей бумаги, машинописный текст на обороте просвечивает в фоне изображения – и так просто счесть это случайно подвернувшимся под руку материалом, сгодившимся для случайной же «почеркушки»: вполне соответствует «домашней» поэтике интимного, непосредственного… Автор как бы сознательно следует именно этой поэтике – однако в контексте знания о том, кем был герой, как относился он сам к бумажному пространству, к белизне и штриху, выбор художественных средств тоже становится отчетливым выбором. Личность Лиона не умещается в границах маргинальной области, дружеский жест обретает очертания значимого факта культуры.

Семен Верховский. Три рисунка из серии «Беседы с Лионом» («Лион играет блиц», «Лион слушает „Евгения Онегина“», «Лион и цыганка Аза»). Бумага, уголь. 1993–1994