Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 152 из 230

Иван Семенович! Мы, все женщины, когда-нибудь Вас любившие – одни долго, другие на миг, третьи просто целовавшие, поцеловавшие, наконец, такие, которые просто хотели бы это сделать, просто увлекавшиеся, или даже любившие (вопреки красоте) за Вашу чуткую душу, – соединяемся сегодня в общем порыве – поздравить Вас с днем Вашего рождения. И если в остальные дни мы и хотели вцепиться друг другу в волосы – тем торжественнее этот день, когда мы запечатлеваем любовь, увлечение и признательность всех вместе, если не в братском поцелуе, то по крайней мере начертав свое скромное, когда-то дорогое Вам имя. Длинной вереницей стекаемся мы со всего мира – одни из горячей Италии, другие из переулков Москвы, одни из пахнущих полынью степей, другие, может быть, в сей час уже из лугов Елисейских, с людного бульвара Рошфор, из безотрадных советских канцелярий, проезжаем мы мимо Вас в коляске, запряженной, как тогда, тройкой, мчимся в беговых дрожках между ржаных полей, на толстых клейдесдалях цугом, на сером жеребце верхом, из лозиновых шалашей, с плантаций подсолнухов, с песчаных пляжей, с ложа сирени, с ометов, из дремучих островов, ванн, срубов, волн океана, скал, дюн, рек, палаццо, лесов – чтобы приложиться чем-нибудь к этому листку: одни – белой ручкой с глянцеви…

Античному, ренессансному, не укладывающемуся в рамки Ефимову странно уместным фоном служил Новогиреевский художнический дом, где во взаимном общении дружных и частично породнившихся семей текла достаточно строгая, без излишеств, жизнь, где растили детей в неизменном ощущении житейской нормы и во все времена дорожили нравственным достоинством. Здесь умели трудиться, умели и праздновать – так что естественная праздничность Ивана Семеновича не оскорбляла ничьего вкуса. Стихийное, языческое в его натуре принималось с любовью – как знак особой отмеченности, как дары экстраординарного артистического темперамента и жизнетворческого избытка; благодарная аудитория внимала причудам, эскападам, бурлению и клокотанию. Можно сказать, что ближайшее окружение пестовало щедрость ефимовского таланта – таланта, растрачиваемого не только на работу, но и на каждодневное бытие («Я – артист, шут, драматический мим», «Перед понимающими людьми люблю поблистать», «Когда я в подъеме, я все делаю радостно, даже бухгалтерские дела»). Впрочем, и в работе эта декларируемая щедрость позволяла с равным пылом отнестись и к тому, что считалось «серьезным», и к тому, что мнилось вещами «веселыми и ненужными», – например, к эротической графике.

Однако, судя по ефимовским записям об искусстве и «просто так», сам он относился к «секретному корпусу» своих вещей двойственно: гордясь – и одновременно как бы оправдываясь («в этих ненужных вещах рождается особая игра ума, которую иногда удается сохранить и в серьезных»). Лейтмотив автокомментариев: рисунки подобного рода делаются для «разгона руки», чтобы отточить умение безошибочно найти форму и пластику, употребив при этом минимум приемов и времени. Это умение – повторим еще раз – составляло гордость художника («я ничего не вынашиваю – у меня вещи рождаются сразу и вдруг») даже тогда, когда к гордости примешивался сокрушенный оттенок («Сезанн тяжело работает – не пустопляс. А вот я – пустопляс»). На вероятный вопрос, отчего именно «легкомысленные» сюжеты позволяют укрепить мастерство, ответа нет – разве что вместо ответа годятся признания в любви к природе («я дополняю природу – чем она хотела бы быть»), к мирозданию, к материи и плоти мира.

Действительно, в эротических рисунках есть свежее любопытство к сущему и удивление перед ним. Они сделаны художником, который умеет выразить не только в изображении, но и в слове: «оголтелые лица рыб», «добрый и глупый вкус фиг»; художником, который любит «осеннего паука и весь его род», жалеет отдавать траву – такую высокую и густую! – корове, и способен, уткнув лицо в цветущие ландыши, от восторга залаять – и тут же себя спросить: «Атавизм?» Да, отчасти – атавизм: будто взыскуемый всяческими руссоистами «естественный человек» вольготно обосновался под скорлупой «человека культуры» (впрочем, скорлупа тоже родная, органичная) и вынужден проявлять себя в эпоху всеобщей регламентации и табуированности, в эпоху глубокого поражения и культуры, и естества. К тому же этот человек – русский: русский художник.

А русскому искусству вообще не свойственно легкомыслие. И нормальная культурная оппозиция «дозволенное – запретное» не только в советскую эпоху тяготела к преобладающему маркированию запретных зон – слишком многое расценивалось как неприличное, непригодное для цивилизованного обихода. Традиции русской эротики формировались подспудно и подпольно – от низовых форм народного творчества (через Ивана Баркова, Александра Полежаева, через анонимную поэзию), в меньшей степени – от усваивания «чужого» (Анакреонта ли, Кребийона или Парни). Пушкинская легкость в обращении с «непозволительными» предметами, его эротические вольности и обсценное озорство являли в России редкое исключение – изобразительно ему отчасти соответствует одинокая фигура его современника, графика Александра Орловского; и далее – вплоть до декаданса рубежа XIX–ХX веков, до сомовских куртуазных кавалеров, маркизов и прочих «скурильностей» – ничего нет. Молодость Ефимова пришлась на эпоху модерна. Но ни малейшего привкуса фривольности, ни единого отзвука этой – ближайшей по времени – маньеристической и галантной мирискуснической традиции мы не обнаружим в его «эротике». И точно так же ей чужды лубочные грубоватость и «назывная» простота. Чужды, прежде всего, стилистически. Если среди используемых мотивов и встречаются – особенно в шуточных зарисовках – вполне фольклорные метонимии (отождествление персонажа с его главным органом, каковой и действует), то трактованы они с тем юмором и в той манере, которые выдают аристократизм и классическое воспитание автора. Классическая мера живет и в большинстве сцен «скотоложества» – абсолютное душевное здоровье, веселость и красота. Вполне пушкинское светлое начало: кстати, не исключено, и даже вероятно, что рисунок с изображением пернатых гениталий косвенно связан как раз с пушкинской поэмой «Царь Никита и его сорок дочерей».