Страница 54 из 119
Нет, он не сидел без дела. Он помнил, зачем согласился стать графом Толстым, и подолгу разговаривал с яснополянскими крестьянами, посетил суд, тюрьму, ярмарку, рекрутский набор, оружейный завод в Туле, и все томился неясной тоской, все не хватало чего-то…
С разрешения Головина и его патрона он поехал в Киево-Печерскую лавру. Каково же было его разочарование! Теснота, духота, смрад какой-то, толпа богомольцев — ни ясности, ни спокойствия, которого он так искал и на которое надеялся! Он беседовал со смотрителем местного музея, но услышал только суетное и тщеславное. Схимник замахал на Михаила Михайловича тощими темными руками: «Мне некогда беседовать!» — и прогнал его. А с графом Толстым поговорить, небось, не отказался бы, печально думал Михаил Михайлович, покидая обитель благодати.
Нигде не было места вере, лишь в душе его, и он делал выписки из протопопа Аввакума, читал нараспев: «Не оглядывайтесь назад. Не тужите о безделицах мира сего». Как это верно, как правильно! Очередные гости иногда пытались выспрашивать о «безделицах»:
— А скоро ли вы, Лев Николаевич, подарите нас таким произведением, как «Война и мир» или «Анна Каренина»?
Не дождетесь, про себя сообщал он, а вслух цитировал из апостола Петра, что не хочет, как пес, возвращаться на свою блевотину. Собеседники бледнели и пугались: отличное было средство от расспросов.
В декабре Софья Андреевна разрешилась от бремени мальчиком. Только тогда она решилась спросить, как же зовут на самом деле его отца.
— По традиции моей семьи, — отвечал он, — старшего сына называют Михаилом. Так что я, Софья Андреевна, урожденный Михаил Михайлович.
— Михаилом? — переспросила она. — Так ведь этот baby все равно будет Михаилом Львовичем.
— Пусть так, но это будет справедливо: ведь Лев Львович в нашей семье уже есть.
И мальчика нарекли Михаилом.
В тот же вечер, сидя в кабинете за тем самым письменным столом над графской тетрадкой, Михаил Михайлович занес уже перо над бумагой, чтобы записать события сегодняшнего дня, и вдруг с невероятной ясностью понял, что сегодня — лишь итог; а рассказывать, как все было, надо с начала. С самого начала… Он решительно отодвинул графский дневник, положил перед собой чистый лист и написал наверху: «Исповедь».
1878–1880, Медан
Александрин нашла им загородный домик в деревушке Медан, к юго-западу от Парижа. Она хотела арендовать его на лето, но хозяин был расположен исключительно к продаже. По счастью, денег у Льва Николаевича было достаточно: как и предсказывал Тургенев, «Западня» имела колоссальный успех. Несмотря на обилие грубой физиологии, которая появилась в романе в основном благодаря брюзге Флоберу («натурализм, господин Золя, побольше жоп и ночных горшков — и, вот увидите, эта дрянная нация будет носить вас на руках»), читали «Западню» не только господа, но и дамы, ужасались бедственному положению пролетариата. На улицах Парижа пели песенку:
С тех пор как нет тебя со мной, Жервеза,
Я не бываю боле в «Западне».
Поэтому вскоре Лев Николаевич и Александрин перебрались в Медан, чем Лев Николаевич, уставший окончательно от Парижа, был безмерно доволен.
Он желал отдохнуть от французов — подумать только, еще недавно он опасался, что они не примут его сочинений! Его заваливали письмами; в Медан вереницами тянулись писатели-натуралисты, настойчиво требовавшие отзывов и советов. Явился родственник Флобера, говорливый аристократ из Лотарингии с совершенно русским лицом и французскими усами; самого Флобера он, видимо, довел уже до полного изнеможения.
Имя его было Вальмон. Лев Николаевич, к собственному удивлению, нашел его талантливым, хоть и нервным избыточно — вот достойные плоды уничижительного флоберовского обучения: написав что-нибудь, Вальмон первым делом порывался немедля исправить написанное, а исправив — изорвать и сжечь. Когда Льву Николаевичу удалось выхватить у него очередной рассказ перед самой отправкой в камин, тот сначала все извинялся за неверный слог, а после, услышав предложение Золя выпустить сборник рассказов, написанных в Медане, и включить в него вот эту самую Boule de Suif
[7]
[«Пышку» (фр.).]
, пришел в полный восторг и ажитацию. Позже Лев Николаевич сплавил юного натуралиста Тургеневу — пускай-ка тоже помучится, коварная душа.
Мистифицировать эту публику было проще простого. Если и случалось ему оказаться совсем уж в затруднительном положении, его выручала умница Александрин: «Ну что же ты, Эмиль, помнишь, ведь мы той осенью…» Да-да, конечно, он помнит. Нечего его тут представлять совсем выжившим из ума! Очень скоро он начал думать по-французски и не пользовался более даже русскими черновиками, которые раньше предусмотрительно сжигал сразу после перевода. Ровные французские строчки ложились на бумагу, будто были тут всегда.
К длинноносой Александрин он испытывал ровное, как поверхность заросшего ряской пруда, чувство благодарности. Они говорили об устройстве дома, о покупках и гостях и никогда не говорили о детях. Она любила безделушки, покупала бесконечные подсвечники, вазочки, шкатулки, гравюрки, статуэтки — дом был заставлен ими подобно галантерейной лавке. Несмотря на это, Лев Николаевич полюбил Медан. Место было прелестное, особенно поздней весной, когда цвели яблони и в воде отражались синее ясное небо и бело-розовые нежные лепестки. Из окна его просторного кабинета открывался вид на леса, склоны холмов и тихую водную гладь. Вставал он по-прежнему рано, гулял по окрестностям с собаками, после обеда катался на лодке; ее купил все тот же Вальмон, и он же дал ей имя — «Нана», разумеется. Безобразник.
Париж напоминал Льву Николаевичу расцветший всеми своими пороками Петербург его молодости. Блеск и нищета рядом, кабаки, варьете, публичные дома, кружева, кареты, ужасающие бедностью и нравами рабочие кварталы. Выгребная яма, над которой кружатся, жужжа, золотые мухи, разнося заразу и зловоние. «Нана» была местью Парижу, его истинным мнением об этом городе. Как и следовало ожидать, город проглотил эту месть не жуя, не узнав себя в этом кривом зеркале. Город пел «Папину любовницу зовут Нана», а та же самая публика, что сходила с ума на скачках в Булонском лесу («Кто скачет на Нана?»), присылала ему восторженные отзывы. Если отзывы попадались ему, он жег их в камине; если Александрин — та не ленилась, сочиняла ответы.
Тиражей, которыми была издана «Нана», до сих пор не удостаивался ни один французский роман.