Страница 20 из 41
ГЛАВА 11
ГЛАВА 11
Самое страшное – не моя злость, я с ней быстро сумею совладать. Самое страшное – это Тёмка, сидящий у она каждую субботу.
Он просыпается раньше меня, одевается, аккуратно причёсывается и садится на кухонный подоконник, откуда лучше всего видно парковку.
– У папы длинная командировка, – говорю я ему ровным голосом, хотя внутри всё дрожит. – Очень длинная. Так бывает у врачей.
– Я знаю, – кивает сын, не отрываясь от окна. – Я просто посижу тут, посмотрю… Вдруг командировка сегодня кончится.
Я ухожу в ванную, включаю воду и стою над раковиной, вцепившись в неё обеими руками.
При сыне я не могу плакать. Не имею морального права на это. При Тёмке я спокойная и надёжная мама, у которой всё под контролем. Но когда я остаюсь одна…
Я плачу так, что в груди начинает болеть, причём не метафорически, и буквально.
Аня однажды приходит в гости и, пока Тёмка играет с Верочкой, находит меня в ванной. Я сижу на бортике ванны, и тихо лью слёзы под шум впустую льющейся воды.
Подруга не говорит ни слова, она просто садится рядом со мной на холодный бортик белой ванны и обнимает меня за плечи. Несколько минут мы сидим так. Две взрослые несчастные женщины, два хирурга прячущиеся в ванной от маленьких детей.
– Реветь будем потом, – шепчет Аня мне в висок. – Слышишь, Царёва? Потом. Сначала надо жить. Это, между прочим, твои слова, помнишь? Ты мне сказала в момент, когда я очень сильно нуждалась в этом. Сейчас я возвращаю их тебе с процентами.
И я смеюсь – сквозь слёзы, в голос, впервые за этот страшный месяц.
Вот так эстафета и ходит между нами все эти годы – туда и обратно, из рук в руки, как переходящее знамя. Наверное, поэтому мы обе до сих пор целы.
К зиме Тёмка перестаёт садиться у окна. Готовый фрегат перекочёвывает со стола на самую верхнюю полку, куда не дотягивается его взгляд. А коробку с их общим, недоклеенным, я однажды нахожу глубоко под его кроватью – и возвращаю её на место, не тронув ни одной детальки.
***
Через год умирает мама.
Тихо, во сне, без боли и мучений. Сердце – то самое больное сердце, ради которого я когда-то решила молчать.
Накануне мы пьём чай у неё на кухне. Она подкладывает восьмилетнему Тёмке пирожки, ворчит, что я опять худая и опять всё тащу на себе. Это самый обычный вечер, каких были сотни.
Когда я уже надеваю в прихожей пальто, она вдруг берёт моё лицо в свои тёплые ладони и, опустив глаза, тихо произносит:
– Доченька, я ведь всё знаю. Про Марка, про Леру … Про всё.
– Мам… Почему же ты ни разу не спросила? – У меня перехватывает дыхание.
– А зачем? – она улыбается и гладит меня по щеке. – Ты бы рассказала, если бы тебе нужно было выговориться. А раз молчала – значит, молчать тебе было легче, чем говорить. Я просто была рядом, Дариночка.
Утром она не просыпается.
На похоронах Аня держит меня под руку с одной стороны, Тёмка – с другой, и я стою, оперевшись на них, не в силах сказать ни слова.
Я собиралась рассказать маме всё потом – когда научусь произносить это вслух, когда заживёт, когда станет проще. А потом взяло и закончилось, не начавшись.
– Нас осталось двое, – говорю я Ане на девятый день, когда дети засыпают, а мы сидим на кухне над остывшим чаем.
– Нет, Дарин, нас осталось четверо, – спокойно поправляет она. – Мы семья, помни об этом.
Она сжимает мою руку крепко-крепко, и я понимаю, что она, в общем-то, права. Потеряв одну семью я обрела совершенно другую.
***
Годы идут ровно и спокойно.
Я много и жадно оперирую Иногда доходит до того, что под конец рабочего дня у меня немеют пальцы. Моя фамилия в городе становится чем-то вроде знака качества – если попал к Царёвой, всё будет хорошо.
Тёмка растёт, получает свои пояса по дзюдо, в десять лет торжественно объявляет, что будет сам забирать Верку из садика. И иногда он и правда забирает её – ведёт её за руку и озирается по сторонам, прямо как настоящий телохранитель.
И ещё одно я делаю каждый год, никому не объясняя причин.
Раз в год я записываю сына на УЗИ сердца и аорты. Тёмка закатывает глаза.
– Мам, я здоров как конь, зачем ты накручиваешь? – фыркает он, закатывая глаза.
Мой ворчиливый пятнадцатилетний юноша. Одновременно такой взрослый, но всё ещё ребёнок.
Врачи пожимают плечами и говорят, что всё чисто и спокойно. Я выдыхаю, и каждый год записываю сына снова.
Потому что я знаю семейный анамнез Царёвых. Дед Марка, умерший в сорок один год. Марк, который чудом не отправился на тот свет в тридцать три…
Наследственность – это снайпер, который никуда не торопится. Я не могу помешать ему выстрелить, но я могу внимательно дежурить у окна с биноклем.
И буду это делать, чтобы уберечь сына от такой беды.