Страница 67 из 111
— Так называлась его фирма. И так все в Ньюпорте называли Генри, когда он начал сколачивать состояние. Но мать не понимала. Всё спрашивала, не мафиози ли он, а я всё объясняла, что он только прикидывается мафиози. В этом и заключалась вся его рекламная стратегия, и она работала. Но какое матери было дело до того, что он меньше чем за три года практически с нуля создал миллионный бизнес? — говорит Патриша. — Никакого. Моя мать — истинный сноб, и, поверьте, она сочла бы это комплиментом. Она гордится своим снобизмом. Всем рассказывает, как опозорились родственники Джона Кеннеди, явившись на свадебный приём во фраках, тогда как родные Джеки догадались одеться в лён. Но моя юность пришлась на шестидесятые. Я не хотела быть снобом. Не хотела сидеть с матерью и судачить, кто там не надел лён. Хотела носить клёши. Хотела быть американкой. Одной из простых людей. Хотела поехать на Вудсток и выйти за красивого предпринимателя, словно вышедшего из пыльных полей Огайо в ковбойской шляпе только затем, чтобы спасти меня от моей ужасной снобистской семьи. Но не во всём моя мать ошибалась.
— В каком смысле?
— Она всё повторяла одно и то же, — говорит Патриша. — «Патриша, не выходи за этого человека в надежде, что он спасёт тебя от самой себя. Ты Уинтроп. Страшный сноб, как и я. Однажды ты проснёшься и увидишь Мусорного короля Род-Айленда таким, какой он есть». И она оказалась права. Я увидела.
— Каким?
— Смертным! — говорит она. — Всего лишь человеком! Когда первый врач дал ему три месяца жизни, я так потряслась, что прямо в кабинете расхохоталась. Истерически. Я не могла понять. Мой большой, сильный Генри? Я так и сказала: «Но ведь это Мусорный король Род-Айленда!» И на следующий приём Лайла меня не пустила.
— Господи, как я боготворила Генри поначалу, — говорит она и улыбается. — С ним было так интересно. Деловой человек, строит империю. Знаете, первую картину мне купил он. Мы ходили на долгие свидания, много пили, за ужином я слушала про его мусорные полигоны так, будто он рассказывал о леонардовском «Большом коне». У меня, в общем-то, не было шансов. У женщины помоложе никогда нет шансов. С самого начала она обречена на поклонение.
— Но, по-моему, Лайла не боготворит Гэри, — говорит Фиби. — У меня совсем нет такого ощущения.
— Вы бы видели её, когда она вернулась с того приёма у Гэри. У неё глаза сияли, Памела.
— Фиби.
— Простите, если у меня в голове за вами закрепилось имя, вас уже можно так и звать, — говорит Патриша. — Девочка была словно под наркотиками. Без конца рассказывала об этом чудесном враче, который спасёт Генри, нужно лишь немного оптимизма, как у Гэри. Но я иллюзий не питала. Я знала: первый врач прав. Знала, что Генри умирает. Пыталась объяснить ей, подготовить, но она не слушала. У неё были Гэри и его второе мнение.
Патриша вздыхает.
— Впрочем, она всегда была такой, — говорит она.
— Какой?
— Каждый мужчина, с которым она встречается, должен решить все её проблемы, сделать её лучше — такой женщиной, какой ей полагается быть. Какой она сама не знает, как стать. Но ни с кем из них она не обручалась. Так далеко ещё не заходило. Это просто нелепо, и во всём виноват Генри.
— Почему?
— Он сказал ей, что его единственное предсмертное желание — увидеть свадьбу своей маленькой девочки. И что бы вы думали? Через неделю они помолвлены!
— Вы не верите, что они любят друг друга?
— Моя дочь ещё не умеет любить людей по-настоящему, — говорит Патриша. — Так, как полюбит потом.
— Что вы имеете в виду? — спрашивает Фиби.
— Она любит Гэри, как я люблю этот коктейль. Как я полюбила длинную поролоновую подушку. Как любила Генри вначале, когда думала, что любить — значит что-то получать от людей. Я влюбилась в то, что Генри мне давал. А давал он очень многое. Правда. Но такая любовь не делает тебя лучше. Лучше становишься, только когда теряешь.
Фиби думает: может, вот что значит иметь мать — сидеть рядом, пить среди дня, слушать её пространные рассказы о том, что значит любить по-настоящему? Как будто она смотрит на женщину, которая вслух сочиняет свою посмертную автобиографию. Как будто Патриша уже умерла и спасает её только то, что ей каким-то образом известно всё.
— И как потеря Генри сделала вас лучше? — спрашивает Фиби.
— После первого диагноза Генри быстро сдавал, и меня не отпускало жуткое чувство, будто я тоже умираю.
По вечерам она смотрела на обвисшую грудь, на синие вены, на тонкую кожу рук и думала: что с ней случилось? Как кожа стала такой тонкой? Откуда у неё столько картин мёртвых художников? Как она оказалась в правлении Общества охраны исторического наследия? Как превратилась в женщину, которая подводит губы карандашом, точь-в-точь как её мать? Ведь когда-то была такой молодой, такой красивой, что художник из её галереи попросил разрешения её написать. И почему она не согласилась?
— Тогда мне было слишком неловко, — говорит Патриша. — Проще говоря, я считала себя толстой. И думала, что замужней женщине подобное не пристало. Мать была права: я была ужасным снобом. Но как жаль. Ведь теперь я понимаю: я была слишком молода и красива, чтобы не ходить голой всё время.
Когда Патриша поняла, что в девяносто будет думать точно так же — что в шестьдесят была слишком молода и красива, чтобы не ходить голой всё время, — она связалась с художником.
— Прошли десятилетия, — говорит Патриша. — Но я просто позвонила Уильяму, словно времени и не прошло, и сказала: «Я готова тебе позировать». Господи, вот что меня сейчас поражает больше всего. Что я просто взяла и сделала это. Мне казалось, что я никогда ещё не совершала ничего смелее. Почему-то это было даже страшнее, чем выйти замуж.
— У нас с Уильямом не было романа, — добавляет она. — Хотя я знаю: Лайла наверняка так думает. Я просто хотела, чтобы он меня написал. Мне нужно было, чтобы он запечатлел моё тело таким, каким оно было именно в тот момент. Я, конечно, не учла, что за тридцать лет он стал кубистом. Но не в этом суть. Суть была в том, чтобы стоять в саду и знать: он изучает меня, каждую мышцу, каждую вену. Чтобы тебя вот так увидели всю. Быть перед другим человеком целиком собой и нисколько этого не стыдиться. Даже гордиться. Это меня спасло. Но уточню: не от самой себя.
— Что вы имеете в виду? — спрашивает Фиби.
— Я не хотела спасаться от самой себя. Никто не хочет! Всем нам нужно только разрешение стоять голыми и быть, чёрт побери, собой.