Страница 66 из 75
Глава двадцать вторая. Голодный
Первым пропал силок на верхней тропе, и пропал не по-лисьи.
Лиса берёт добычу и оставляет петлю: ей нужен заяц, а не проволока. Тут не было ни зайца, ни петли, ни сторожка. Была вытоптанная земля и обрывок волоса, вбитый в грязь.
Мин обошёл круг и нашёл ещё три таких же.
Он вернулся, взял доску и стал считать.
Считал он три недели и за три недели получил вот что.
Брали не всё подряд, а с трёх кругов из четырёх — с тех, что ближе к Собачьим Зубам. Брали не каждую ночь, а через две-три. Брали только с добычей: пустые петли стояли целые.
Значит, ходит и смотрит.
Значит, ходит по кругу — по его же кругу, потому что круг он ставил по тропам, а тропы одни.
Он поставил в трёх местах мягкую землю и на четвёртую ночь получил след.
След был человечий. Босой, длинный, узкий, и пальцы стояли врастопырку, как не стоят у человека, который ходит в чём-нибудь.
Он снял мерку прутиком и принёс домой.
Старик посмотрел на прут.
Он смотрел довольно долго, потом отложил работу — за последний год он не откладывал работу ни разу — и сказал:
— Снимай круг.
— Весь?
— Весь. Сегодня.
Мин снял в тот день сорок петель и не успел снять остальные.
Он вернулся затемно и стал спрашивать, и старик в тот вечер говорил больше, чем за предыдущие два года.
— Их в Зубах трое или четверо, — сказал он. — Может, пятеро. Сидят наверху и вниз обычно не ходят.
— Кто «они»?
— Голодные.
Слово Мин слышал раза три за двенадцать лет и всегда мимоходом, как слышат про волков.
— Люди?
— Были.
Старик пожевал губами.
— Были ученики, — сказал он. — Где-то у кого-то. Дошли до места, где надо было выдержать, и не выдержали, и уцепились за то, что было. Кто за что. Эти — за жратву.
— Они едят людей?
— Не так. — Старик поморщился, ища. — Едят-то они и мясо. Но им не мясо надо.
Мин ждал.
— Им надо, чтоб ты боялся, — сказал старик.
Мин помолчал и спросил про другое.
— Ты сказал: не выдержали. Чего не выдержали?
Старик долго не отвечал.
— Есть место, — сказал он наконец. — Не место. Ну… доходишь до чего-то, и надо держать.
Мин поставил чашку.
Слово было его. Он его подобрал в девятнадцать лет, сидя на осыпи с мёртвым зайцем в руках, перебрав десяток других и не найдя лучше. Он сказал его тогда вслух один раз, чтобы проверить, как звучит, и звучало по-дурацки.
Он никогда не говорил его при старике.
— Держать что? — спросил он.
— Не знаю. — Старик пожал плечами и поморщился от того, что плечо болело. — Я туда не ходил.
— А кто говорил?
— Говорили.
Он помолчал и добавил, глядя в стену:
— Я одного знал.
Мин ждал.
Старик ждал вместе с ним, и было видно, что он собирается сказать, и что сказать надо будет много, и что он не сумеет.
— Хороший был человек, — сказал он наконец.
И встал, и пошёл спать, и Мин остался сидеть.
Мин просидел ту ночь у печи и разбирал.
Он поверил сразу, и поверил не старику, а тому, как всё сошлось.
Если Голодному надо, чтоб ты боялся, — тогда понятно, отчего берут только с добычей: заяц в петле боится, а пустая петля не боится ничем. Понятно, отчего ходят по три ночи: набирается не сразу. Понятно, отчего живут в Зубах, где выгнанные и беглые, а не в лесу, где никого.
Он проверил ещё на четырёх мелочах, и все четыре легли.
А потом посчитал и получил такое, от чего сидел до света.
Двенадцать лет он не мог заплакать. Не мог испугаться перед старостой в девять лет. Не мог испугаться леса в десять, когда представлял себе волков и трясину нарочно и подробно.
Он попробовал испугаться и теперь — сидя у печи, зная, что в трёх верстах ходит существо, которое ест страх.
Внутри отозвалось глухо, тяжело и не пошло, как не шло всю жизнь.
Он посидел с этим и понял, что впервые за двадцать лет то, что деревня двенадцать лет называла порчей, оказалось чем-то ещё.
Он тогда не обрадовался. Он записал.
Девять дней он готовился, и подготовился хорошо, и всё это не пригодилось.
Он обошёл двор и вымерил подходы. Их было три: со стороны ручья, от лощины и по гриве сверху. Он выбрал два, которые удобнее, и на обоих поставил.
Он поставил на них то же, что ставил на косулю, только грубее: две петли на переходе через ручей и настороженный лук у лощины — не самострел, а простое: согнутая жердина, спуск на волосе, и на конце привязан нож. Он провозился с этим четыре дня и добился, чтобы срабатывало.
Он расчистил двор. Он убрал всё, обо что можно споткнуться, кроме поленницы, которую было не убрать.
Он приготовил себе три вещи в трёх местах: топор у двери, нож в сенях, колун под навесом. Он рассчитал, что из любой точки двора до одной из трёх — не больше шести шагов.
Он не спал по-настоящему девять ночей: дремал сидя, у двери, и просыпался от всякого.
И он посчитал.
Он расписал, как пойдёт: если со стороны ручья — петли, потом лощина, потом двор. Если с гривы — сразу двор, и тогда к поленнице, и от поленницы к сараю, потому что там угол и его нельзя обойти.
Он расписал шесть возможных ходов и на каждый по два ответа.
Оно пришло седьмым.
Оно пришло со стороны ручья и не задело ни одной петли, потому что шло не по тропе, а прямо по снегу, по целине, вдоль. Оно не подходило ко двору — оно вышло на него сверху, оттуда, откуда Мин смотреть не думал, потому что там был обрыв в полтора роста и по нему никто не ходит.
И вышло оно не к нему, а к старику, потому что старик в ту ночь вышел до ветру.
Мин проснулся от того, что кричал старик.
Он спал в избе с сентября, и старик спал в трёх шагах, и он подхватился раньше, чем открыл глаза, — и увидел, что дверь распахнута, а старика в избе нет.
Он выскочил в чём был.
Двор был в снегу и в луне, и было светло, как бывает светло в феврале.
Старик лежал у поленницы на боку. Над ним стояло.
Мин потом всю жизнь помнил не то, как оно выглядело, а то, что он в первую секунду сделал.
Он посмотрел.
Он не решал смотреть, и было не время смотреть, и он посмотрел, потому что смотрел двенадцать лет и не умел иначе.
И оно стояло выше всего, что он видел за жизнь.
Выше старика — намного, ступени на три. Выше косули. Выше всего живого, что он мерил, и выше, чем он сам ставил себя в лучший свой день.