Страница 20 из 90
Нехотя поднял на меня глаза приказчик, посмотрел на ладонь в свежих пузырях, потом снова в бумаги.
— Одиночкам не выдается. Безродным не выдается. Следующий.
— В регламенте про безродных ни строки.
— В регламенте про пару. — Он даже не поднял головы. — Пары у тебя нет, а брать тебя в пару никто не станет. Следующий, я сказал.
К двери надо было отходить, а я отошел к доске.
Листы висели рядами, свежие поверху, и по краям их уже подвернуло от батарейного тепла, а под свежими темнели старые, и никто их не перевешивал. Самый нижний, торчавший из-под остальных, пожелтел по сгибу и был приколот двумя кнопками крест-накрест, будто его снимали и вешали обратно не один раз, а к нему на суровой нитке была подшита плоская коробочка с пробой, залитая по шву сургучом с гильдейским оттиском.
Разряд у листа стоял высокий, а цена под ним такая, что за нее в этом зале дрались бы, и именно поэтому висел он непринятым дольше всех прочих.
Осторожно снял его с кнопок вместе с коробочкой.
— Не тронь, — сказали из очереди.
Сургуч поддался под ногтем, крышка отошла с сухим щелчком, и на ладонь высыпалось серой породы с рыжей искрой по излому, и пыль эта пахла погребом. Медленно поднес горсть ко рту, тронул языком и прикрыл глаза, потому что оно пошло сразу и пошло глубоко.
Никакая не партия, не чужие руки, не промысел и не через кого прошло, а сам Разлом, снизу вверх, весь целиком, как холодная вода из колодца: пьешь и чувствуешь, откуда она идет.
Кормили участок давно, а с тех пор его не трогали, и вкус этой давности лежал поверх всего остального, как жир на остывшем бульоне.
Кругом шумел зал, а я стоял с породой на языке и читал ее, и Ярополк молчал, и в тишине этой было слышно, как за стеклом кассир щелкает купюросчетчиком.
— Разряд неверный, — выговорил я в сторону окошка, не оборачиваясь. — Проба честная, ее при постановке на учет брали, а разряд ей приписали чужой.
Купюросчетчик замолчал.
— Чего ты там нюхаешь?
— Нижний слой пустой, вода стоячая, отдачи нет. — Породу я держал на ладони открыто, чтобы видели. — Такой участок продают под верхнюю жилу и молчат, что снизу дно. Потому и висит он у вас. Брали его в руки, вскрывали пробу и вешали обратно, и не один раз.
Очередь замолчала не вся сразу, а слоями, от доски к двери, и в этой тишине мне стало отчетливо холодно между лопаток, потому что смотрели теперь все и смотрели на руки.
Из-за стекла вышел Сысоев, невысокий, с брюшком под жилетом и с карандашом за ухом, и лист он взял у меня из пальцев бережно, ладонью снизу, как берут горячее.
— Оценщик, значит.
— Возьмите свою цену вниз до настоящей, и я подпишу его сегодня.
— А ты, малый, соображаешь, что говоришь? Ты цену вниз просишь. Люди наоборот просят.
— Мне нужен наряд, а не хорошая цена, — и вот тут я договорил до конца, хотя горло уже пересохло. — Вам нужно, чтобы он не висел. Он у вас с прошлого квартала висит, и вы его ни одному одаренному не отдали, потому что тут любой с языком не хуже моего, только пробу вскрывать при всех им гордость не позволяет.
Сзади хмыкнул Мокей и тут же закашлялся.
Долго держал Сысоев лист на весу, смотрел сквозь него на лампу, будто там была водяная метка, и пошел обратно за стекло, не сказав ни да ни нет. Породу с ладони я ссыпал в коробочку до крупинки и сургучную крошку смахнул туда же, чтобы никто потом не сказал, будто я взял чужого.
— Ты ему цену сбил, — проговорил над ухом Мокей, придвинувшись и глядя туда же, куда все. — А чего ж ты не сообразил, что он теперь этот лист по новой цене кому угодно всучит, а тебе спасибо не скажет?
— Теперь не всучит он его никому, потому что все слышали.
Старик подумал над этим и ничего не ответил, только переступил с ноги на ногу, и стоял он теперь ко мне ближе, чем до того.
Фамилию он выкликнул скоро, на весь зал, громко и по бумаге.
— Чернышев! Ярослав Дмитриевич. К окну.
Собственная фамилия, произнесенная вслух при чужих, ударила меня по загривку сильнее, чем отказ. Громко ее не говорили ни разу за все эти дни, ее выговаривали вполголоса, в кабинетах и в подворотнях, а тут она пошла по низкому потолку и вернулась от дальней стены.
— Цена четыреста восемьдесят, — читал Сысоев, макая перо ручки в воздух перед каждой строкой. — Аванс четвертью, аванс на связку, расчет полный по сдаче. Вторым пишу Лаптя, Спиридона. Спиридон, ты живой там?
Со скамьи в углу, куда до этой минуты не смотрел никто и я в том числе, поднялся человек в ватнике и в кроличьей шапке, снял шапку и пошел к окошку, приглаживая пятерней остатки волос.
От двери засмеялись в голос. Мокей, стоявший ко мне вплотную, отступил на шаг и стал смотреть в сторону.
— Подписывайте оба, — Сысоев развернул лист. — Подпись общая, снимается двумя. Один назад не сдаст.
Лапоть расписался первым, быстро и мелко, и рука у него не дрожала.
Ручку он мне подал сам, вытерев ее о полу ватника, и я расписался ниже, разбирая свою фамилию в напечатанной строке и стараясь не глядеть на очередь.
Кассир отсчитал аванс через лоток, купюрами, отделяя каждую пачку резинкой, и пододвинул мне, а Лапоть даже не потянулся, только кивнул на мою сторону лотка.
— Ты бери, ты помоложе. Мне до вечера не потерять.
— Половина ваша.
— Ну так вечером и сочтемся, — он даже руки из карманов не вынул. — Сперва спустись за нее.
От соседнего окошка, где выдавали бумаги, обернулась девушка в белом пуховике с меховой опушкой, с кожаной папкой под мышкой.
Обернулась она на фамилию.
И пошла через весь зал, наискось, и очередь перед ней расступилась так же, как перед Крыжом, только быстрее, а сапоги ее стучали по крашеному полу отдельно от всех прочих звуков.
Анастасию Волкову я знал в лицо с того самого приема, где меня не заметил ее отец.
— Чернышев, — выговорила она, не подходя ближе и разглядывая меня сверху вниз, хотя была ниже. — Надо же. Живой.
— Здравствуйте.
— Ты слышал, как это звучит? — Она обвела зал папкой, не глядя. — Здесь стоят люди с ремеслом и с родом за спиной, и они ждут в очереди по неделе. А безродный без ступени берет наряд с доски, потому что у него хватило наглости лизнуть чужую пробу при свидетелях. Место безродного — за весами, у скупщика, и оно тебе было дадено. Ты в него не сел.
— Я подписал бумагу, и меня записали, — и голос у меня, к собственному удивлению, не сорвался. — Все по регламенту, он на стене.