Страница 21 из 172
Платонов надел фуражку, поправил портупею и неторопливо зашагал в сторону своего переулка. Морозный воздух бодрил, над кремлевскими башнями висело бездонное звездное небо, а в груди разливалось спокойное, уверенное тепло человека, который нашел свою твердую дорогу в этом новом, сложном и бесконечно прекрасном мире.
Шаги по стылому тротуару гулко отдавались от гранитных цоколей спящей улицы Горького, сливаясь с едва слышным шелестом сухой листвы, которую сквозняк гонял по пустым мостовым. Прощание с балериной оставило на душе удивительно чистое, тихое тепло, однако стоило свету в парадном погаснуть, как вокруг снова сомкнулась плотная осенняя тьма, вернув оперативника к тяжелым мыслям, заглушенным дневной суетой и пальбой.
Алексей надвинул фуражку чуть глубже, пряча лоб от колючего встречного ветра, и свернул в лабиринт переулков, держа путь к Покровке. В эту глухую предрассветную пору город казался вымершим, лишь изредка вдалеке прогромыхает запоздалый грузовик или сонно взлает сторожевой пес за глухими купеческими воротами.
Вопрос, который он упорно отгонял от себя в лазарете, в тишине четвертого кабинета и под прицелом внимательных глаз Веры, теперь встал во весь рост, требуя хоть какого-то ответа.
Почему именно он?
В прошлой жизни, оставшейся где-то за непреодолимой пеленой времени, его существование оборвалось внезапно и подло. Память неохотно, крошечными уколами возвращала картины того последнего вечера: мокрый асфальт у гаражей, мигалки патрульных машин, отражавшиеся в мутных лужах, истошный крик молодого опера и короткая багровая вспышка из приоткрытой двери бокса. Свинцовый удар в грудь пробил бронежилет, выбив воздух и опрокинув на землю, после чего мир схлопнулся в узкую точку, оставив лишь холод и пронзительный визг сирены скорой помощи.
Что стало с тем, прежним телом? Лежит ли оно сейчас на узкой реанимационной койке под монотонный писк аппаратов искусственного дыхания, окруженное белыми халатами врачей, или его уже проводили под салют из автоматов на загородном кладбище, накрыв цинковый гроб триколором? Осталась ли там, в двадцать первом веке, пустая квартира, где на кухонном столе остывает недопитая кружка, в прихожей висит ветровка, а в приложении телефона копятся непрочитанные сообщения от коллег, гадающих, куда подевался старший оперуполномоченный?
Ответа не было, как не было и способа передать хотя бы короткую весточку о том, что сознание живо, пусть и заперто в чужой эпохе.
Но куда сильнее жгла другая, куда более горькая мысль: а что произошло с настоящим Алексеем Платоновым, чье имя и звание ему теперь довелось носить?
С тем самым деревенским парнем, который прошел фронтовые версты от волжских берегов до предместий Варшавы, научился выживать под минометными налетами, сохранил в душе редкую, светлую тягу к краскам и холстам, а потом вернулся в разрушенную Москву, чтобы каждый день рисковать головой в драках с уголовной сволочью. Погиб ли он в темном сарае в то мгновение, когда бандитский свинец распорол кожу на виске, уступив свою телесную оболочку пришельцу из будущего? Или в мироздании сработал какой-то безумный закон сохранения материи, и душа советского старлея очнулась в теле раненого современного мента, взирая сквозь стеклянные стены реанимации на пугающие медицинские мониторы и пластиковые трубки капельниц?
Если случился такой обмен, то каково сейчас там советскому офицеру, привыкшему к строгим приказам, политинформациям и запаху самосада, среди неоновых вывесок, чужих машин и равнодушного стеклянного мира?
Сыщик медленно провел рукой по грубому сукну шинели, чувствуя под пальцами ребристые очертания наградных планок за боевые заслуги. Эти ордена и медали заслужил не он. За ними стояли чужая кровь, бессонные ночи в стылых окопах и пот человека, чей взгляд теперь смотрел на него из треснувшего зеркала. Но вместе с телом ему досталась не только внешность: в мышцах жила въевшаяся фронтовая реакция, пальцы сами знали, как мягко выбирать свободный ход спускового крючка нагана, а взгляд машинально выхватывал из темноты углы зданий, удобные для засады. Чужая жизнь проросла сквозь него, требуя бережного отношения, словно дорогое отцовское оружие, переданное в наследство перед смертным боем.
Значит, раскисать и жаловаться на судьбу права не было.
Жить дальше придется здесь, по законам этой суровой, натянутой как тетива осени пятьдесят первого года. Придется научиться думать категориями людей, потерявших на войне половину своих близких, привыкнуть к скрипу перьевых ручек, тяжелым взглядам партийного начальства и постоянному страху оступиться в слове. До великих исторических потрясений оставалось всего ничего: через полтора года страна замрет у репродукторов, слушая траурные сводки о здоровье вождя, затем грянет знаменитая бериевская амнистия, выплеснувшая на улицы миллионы лагерных урок, а еще позже начнется хрущевская оттепель.
Но до этих событий нужно было дожить, ежедневно балансируя между процессуальной въедливостью Веры, острым на язык Грачом и пугающим величием майора Крида, чье странное предостережение о цене офицерской жизни все еще звучало в ушах набатом.
Малый Казенный переулок встретил тишиной. Липы во дворе стояли черными великанами, слабо покачивая ветвями, а на веревках едва заметно белели простыни, схваченные ночным морозцем до хруста.
Поднявшись по скрипучим деревянным ступеням, Алексей бесшумно повернул ключ в тяжелом замке, переступил порог своей каморки и запер засов. В комнате пахло льняным маслом от мольберта, остывшим кирпичом печи и сухой полынью, пучок которой висел у входа от моли. Недописанный закат на подрамнике смутно проступал сквозь сумерки, словно немой свидетель чужой оборванной судьбы.
Сыщик зажег керосиновую лампу, убавив фитиль до слабого желтого огонька, чтобы свет не бил в окна дома напротив, и с облегчением скинул шинель с кителем. Тело немедленно отозвалось ноющей усталостью: левый бок после удара каблуком налился темной, горячей тяжестью, а висок под коротко остриженными волосами снова запульсировал.