Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 287 из 300

– Не о чем тут кумекать, не нужно мне твоих неделек. – Женя достала со шкафа чемодан.

– Какая ты жестокая! – вырвалось у Димки. – Как я буду без тебя жить?! Я же привязался к тебе, как пес, полюбил тебя. И не такой уж я плохой, если подумать, – голос срывался, переходил на бабий.

– Лоботряс, говоришь? А ты в двадцать лет связалась со стариком! – «Это Костя-то старик?» – мелькнуло. – Ты еще пожалеешь, – со значением и странной интонацией сказал он.

– Проваливай! – грубо оттолкнула его Женя, как давеча Тамару.

Похоже, это был конец. Женя только хмыкнула после его ухода, помыла пол, чтобы успокоиться. Пока она ни о чем не жалела – чему быть, того не миновать. Вот и снова она упала с горы, вернее с пригорка, покатилась вниз, рухнула семейная идиллия. Но ведь ни в какое сравнение не идет их связь с Димкой с тем великим, безмерным чувством, которое вызывал в ней Костя.

Димка не вернулся, не позвонил, как она ожидала, не то чтобы у нее засосало под ложечкой, но все-таки. А через пару дней она встретила его на «Новокузнецкой», да не одного: они ехали навстречу ей на эскалаторе – он и высокая прыщавая девица с плохо сколотыми прядками жирных волос, по виду – школьная училка. Это после нее, Жени, на которую на улице оглядываются. «Какое убожество!» Ей стало жалко Димку. Когда прыщавая успела появиться в его жизни? Только что – или держал ее про запас, иногда встречался? А как же: «Я жить без тебя не могу! Что со мной будет?» Уму непостижимо, все они такие. Через неделю Дима приехал на машине, заявился со своим хмурым братом Лешкой, они стали разбирать и связывать веревками сервант, особенно боялись за стекла – как бы не треснули.

– Эй, ты чего? – не поняла Женя.

– Мои родители не собираются дарить тебе сервант, поджав тонкие, как у матери, губы, сказал Димка.

«Но ведь ты прожил здесь почти год», – хотела возразить Женя, но только рукой махнула.

– Забирай! Жлобы! Вся ваша клятая семейка.

Брат-аспирант матюгнулся, разобранный сервант, этот столп советской жизни, вынесли в коридор, потом во двор, погрузили что-то на сиденья, остальное в багажник. Соседки на лавочке загалдели, как гуси.

– Дуреха ты, Женька, – тряхнула ее за плечо Клавдия, – такого мужика упустила. С машиной!

– А может, и к лучшему, – философски заключила патлатая Тайка, выскочившая, как всегда, в затрапезе, с замусоленной сигаретой.

А еще дней через десять Димка пришел, как ни в чем не бывало, довольный и радостный – отдавать ключи.

– Можешь меня поздравить, мы подаем заявление в ЗАГС. – Та, получается, с прыщами, появилась не вот-вот.

– Кто это мы? – осведомилась Женя. – Ты с той паршивой клячей? Я видела вас в метро.

– Хотя бы и видела, – он не мог сдержать своей радости. – Ее отец купит нам трехкомнатный кооператив в Выхино, он мастер на ЗИЛе. Ей важно, какой я человек, а не актер. Наташей зовут, – неизвестно зачем добавил он. – Что, теперь успокоилась?

«Да, конечно, она из его резерва, как в футболе, со штрафной скамейки спрыгнула, а я – действующий игрок, свои ворота я защищаю. Точно, не стал бы нормальный пролетарский папаша делать кооператив бог весть кому, кого знает без году неделя, его ж прописывать надо! Или так боится, что Димка сделает ноги, и на все готов?» Женя представила как, состарившись, Наташа с плешивым Димкой, привычно переругиваясь, на дух не вынося друг друга, рука об руку идут в магазин, а захудалое Выхино, которое лет через тридцать станет чуть ли не центром, будет выситься над ними бетонными торчалками многоэтажек. Брр!

А между прочим, еще сто – сто двадцать лет назад, в середине девятнадцатого века, в замоскворецких двориках водилась всякая живность: крупные черные куры-несушки (вспомним Погорельского), в чистоводной тогда Канаве, солидно крякая, плавали клювастые утки. А в нарядных особнячках купецких, кое-где перемешанных с хибарами простого люда, обитали, важно выступали расфуфыренные павлиньихи. Зато теперь в семидесятые двадцатого века, полезной птицы здесь не осталось, квохчут только тетки в очередях, да кое-где еще не снесли кособокие голубятни, потому что голубь – символ мира, сошедший с рисунка Пикассо.

Не осталось ни цесарки упитанной, ни жены добронравной, ниже малой цены опустилась она. Одни убытки, и не хочет ее знать муж – нога из дома. Не касается ни шерсти, ни льна, не шьет, не вышивает и вблизи не может добыть себе хлеб свой; ничего не приобретает, не собирает ни смокв, ни винограда. Уже стемнело, а свечи́ не зажжет, нищие и бедные не кормятся из руки ее. Дети ей не мирволят, а муж ищет, чем запустить в нее… – вот притча Соломонова о доблестной жене – с обратным смыслом.