Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 229 из 300

Защита была назначена на конец апреля. За несколько дней, с замирающим сердцем она позвонила Косте, чтобы пригласить его. Казалось, он не было особенно удивлен звонком, спросил о теме диплома, разговаривал приветливо, но односложно, не распространялся о себе, не расспрашивал ее, сказал, что, если сможет, придет и, похоже, затянувшись сигаретой, в конце произнес: «Ты молодец, я горжусь тобой». Сердце подпрыгнуло лягушонком в Жениной груди, екнуло почти бесполезным ожиданием. Костя не пришел, не появился, Женя не особенно-то и ждала, зато пришли Виктор Сергеевич с Василисой. С натянутыми улыбками они сидели в маленькой университетской аудитории на Моховой. Пока, окунаясь в себя, как в Марианскую впадину, Женя слегка вибрирующим голосом зачитывала реферат, над Румянцевским домом, летала прялка Пенелопы, шумерская клинопись рябила на Кремлевских стенах, Зиккурат словно чего-то ожидал, хотя многое с ним уже свершилось, – над болотистыми холмами, где жили арии, предки славян,

буря мглою небо кроет,

сокрушающая мгла минувшей войны (геноцид коренного населения), и все это история, огромная и безропотная. Из маленькой каптерки большой раздевалки в аудиторию пробралась непородистая, но аккуратная кошка, в сером шерстяном, с расплывающимся белым пятном на груди, похожая на гувернантку и так мало, одним своим кошачьим родом, – на мглистого Безымянку Жениного детства, присела, слушала.

Когда декан, не старый еще мужчина, с залысинами в рыжеватых волосах, сказал, что не ждал такого самобытного анализа, глубины и масштаба и с чистой совестью намерен рекомендовать Евгению Юргину в аспирантуру, Женя взволнованно, но четко ощутила, что, несмотря ни на что, жила не зря. С гранатовым румянцем на щеках, в сшитом к защите черном элегантном платье, – жаль, что Костя ее не видит.

Потом, в маленьком неуютном кафе на Герцена, ее начальница, в коричневых тонах, которые ей очень шли, поджарая, с выразительными золотистыми глазами стареющей таксы, разомлевшая от коньячка, приблизилась к ней и тихо сказала:

– Я понимаю, это твое будущее, аспирантура – но мне будет так тебя не хватать, может, подумай, лет через пять я уйду, сделаю о тебе представление в Союз художников…

– Ну что вы, Софья Петровна, – встрепенулась Женя, – я и не хочу, наука как профессия меня не интересует, карьера тоже, я редактор, немного журналист, мне очень хорошо с вами…

Софья поцеловала ее как родную.

– А теперь я предлагаю, – по советскому обыкновению постучала вилкой о бокал, – я хочу сказать тост за тех двоих, бесконечно преданных искусству людей, которые так много дали Евгении Анатольевне, помогли ей опериться. – Она чокнулась с Виктором и Василисой.

«Тоже, птенчика нашла, – подумала Женя, – скорее, я ворона…» Белая ворона, чокнулась с ними, сказала дежурные слова благодарности, она давно уже не чувствовала своей вины перед ними, время не лечит, а размывает все до основания, оставляя меленький, не особенно чистый ручеек.

– Приходи к нам, совсем нас забыла, – неожиданно сказала Василиса, возможно, она знала о них с Виктором, но держалась.

А Женя подумала об их поколении, о тех, кого двадцать лет спустя будут идеализировать, называть шестидесятниками. Жене вспомнились разговоры на Пречистенке, натянутые, подогретые желанием уехать из этой недоброй, плебейской страны. А те, что разглагольствовали, они сделали что-нибудь, чтобы жизнь переменилась? Кто пытался, делал – в ссылке или маются по в психушкам.

12

Прошел год. Погруженная в себя, Женя слабо ощущала завязь, альпинистскую связку времени, внешние события мало интересовали ее, и тут превратная судьба (ее недремлющий привратник) подарила ей событие, поездку, не подходящую под ранжир командировки. Побывав к двадцати шести годам только в Болгарии, не приняв сердцем родственный славянский язык, ее аляповатую доступность, она по воле или милости своего ангела… полетела в Барселону, в Каталунь, как называют испанцы Каталонию, вдохнула ее сухой, нежный воздух, похожий на кофейную шерстку гладкой собаки, услышала язык, твердый и страстный, как возбужденная плоть. Барселона – это город ночных жутковатых переулков, вот-вот из-за угла выйдет та самая Кармен с гребнем-раковиной, пленившая Блока, в обтягивающем платье из тяжелого красного шелка, тяжелая красность видна даже в темноте, вскочит на низенькую скамеечку, чтобы станцевать свой танец на месте, фламенко, под цокот кастаньет. Вот-вот напорется на чей-то нож. И северная гостья задохнется от опасного счастья, на мгновение почувствует горячую полночь смерти. Женю послали составить каталог известного прикладного художника Хосе Муэльё. Его семидесятилетняя вдова со странным именем Сона – само движение, шуршащая стрекоза с тонкой талией и крупными бусами на выразительной шее. Теперь уже не избалованная почитателями, она не могла усидеть на месте, то щедро распахивала шкафы с керамическими цветами, удивительными птицами, легкими, изысканными, то угощала Женю крепким кофе с малагой. Переводчица, пухленькая, смуглая испаночка, студентка русского отделения университета, как бы не была нужна, так выразительны были язык жестов, улыбка Соны. Опоив Женю Барселоной, неугомонная старуха на два дня отправилась с ней в Мадрид.

– Как жаль, что сейчас не сезон корриды, – сокрушалась она, – нет, вы не понимаете, Эухения, это не грязное, жестокое убийство, это отвага наших бессмертных предков выливается на арену. А вообще это великая картина маслом. И не менее огромного Гойи, с загадочностью его мазка, живописными литаврами под сводами Прадо.

Но была и другая вынесенная из Испании память, другая правда. Причудливая графика Пикассо и крошечный его холст, который, если бы не совершенство, присущее этому гражданину мира, походил на этюд маслом. Маленький бык, он казался бычком, исколотым мулетами, тореро, принимающий на арене смерть, как темный античный рок. Поражали человеческие, ребячьи глаза быка, вопрошающие, кроткие, уравновешивающие раненого с убийцей. Уравнение со всеми известными: уступка человеку, помноженная на кровавый ритуал, в результате – смерть, драпированная красным плащом. За рамками холста осталось, как огромный черный труп двурогого волокут по песку то ли на специальную свалку, то ли на разделку еще не остывшего мяса для раздачи бедным, неизвестно, как там у них заведено.