Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 73

Глава 17

Глава 17

Глава 18

Я обернулся.

Там, где только что остановились еще одни сани, ко мне по утоптанному снегу неслась Лизанька: шубка нараспашку, шапочка на затылке, руки в стороны. Неслась во весь дух и затормозила юзом.

— Вы! Здесь! — выпалила она вместо «здравствуйте». — А я маменьке говорю: «Он». А она: «Не может быть!»

— Здравствуйте, Елизавета Дмитриевна.

— Вы же к катку идете? Кататься? — Она вдруг сощурилась подозрительно. — Вы же не умеете. Я же обещала вас выучить — вот! — Она обвела варежкой ворота, каток за ними, оркестр и фонари, будто лично все это заказала. — Судьба!

— Лиза! — От саней подоспела Ольга Никитична — румяная, запыхавшаяся. — Что ж ты носишься, как… Ах, Арсений Иванович! Голубчик, вот радость-то.

Она вцепилась мне в рукав мертвой хваткой, будто я мог убежать.

— А мы всем семейством. Митя! Митя, иди же сюда!

От саней, расплатившись с возницей, подошел господин — прямой, сухощавый, с седеющими усами.

— Дмитрий Саввич, — Ольга Никитична сияла, — вот же он! Тот самый Арсений Иванович!

— Наслышан-с. — Он подал руку — сухую, крепкую. Рукопожатие вышло короткое, мужское. — Весь дом только о вас и говорит. Признаться, думал — привирают.

— Привирают, — согласился я. — Как есть привирают.

В усах шевельнулось что-то похожее на усмешку. Взгляд, впрочем, остался прежним — изучающим.

— Папенька, а он не умеет кататься, — встряла Лизанька с торжеством, будто сообщала о моем главном достоинстве. — Совсем, я буду учить.

— Изволь, — коротко разрешил отец. — Только сама шею никому не сверни.

У ворот стояла очередь — недлинная, но такая пестрая, какой ни на одном балу не увидишь: гимназисты со связками коньков через плечо, чиновничьи семейства, мастеровые парни в чистых поддевках, две гувернантки с выводком. Каток, как и было обещано, собирал весь Петербург.

Кассир в окошке принимал мелочь не глядя. Я выкупил билеты на всех — чем заслужил от Ольги Никитичны «ах, ну что вы, голубчик» и одобрительное молчание отца, — и мы прошли вперед.

Тут же, у входа, на столбе висел щит с правилами: катание производить противу часовой стрелки, на льду не курить и господ в нетрезвом виде не допускать.

«Гляди-ка. Порядок, как в приличном игорном доме: правила на стенке, движение по кругу, пьяных не пускаем, за битые морды не отвечаем. И ведь работает — без единого городового. Умеют, когда хотят».

Раздевальный павильон встретил жаром, гвалтом и паром от сохнущих варежек.

Внутри было натоплено на совесть: длинные лавки, крашеный пол в мокрых следах, по стенам рядами ботики, под потолком — керосиновые лампы вперемешку с гирляндой электрических лампочек. Пахло кожей, печкой и — из буфетной половины — сбитнем и самоварным дымком. Там, за перегородкой, грелось старшее поколение: маменьки при чае надзирали сквозь стекла за молодежью на льду. Удобно устроено: и присмотр, и тепло, и самовар под рукой.

Вдоль дальней стены тянулась прокатная стойка, а за ней — целый арсенал: коньки висели гроздьями, по сортам.

Коньки здешние были не обувка, а снасть. Никаких ботинок при них не имелось: голое железо на деревянной колодке, которое всяк пристегивал к собственному сапогу или ботику. Широкие «снегурочки» — полоз в палец толщиной, нос загнут крутым бубликом, чтоб в лед не зарывался, — барышням и новичкам: на таком полозе стой хоть столбом, не шелохнется. Длинные узкие беговые — для господ спортсменов: лезвие как бритва, колодка легкая, к ним полагались ремни сыромятные, через подъем и вокруг каблука, с пряжками. И отдельно, на почетном гвозде, — никелированные английские, сиявшие, как самовар на Пасху: эти крепились винтовыми зажимами, что лапками прикусывали подошву, а особые щеголи, сказывали, и вовсе привинчивали их к ботинку намертво, шурупами, — но такие уж со своим добром ходили, в прокате им делать нечего.

«Ишь ты. У нас конек с ботинком одно целое был: нога влезла — и поехал. А тут конек сам по себе, обувка сама по себе».

За стойкой правил дядька с сизым носом — здешний оружейник по коньковой части.

— Под залог-с, — оглядел он меня оценивающе. — Полтину али документ.

Я выложил полтину. Лизанька тем временем распоряжалась:

— Ему вон те! С широким полозом! Которые для начинающих!

— Барышня дело говорит. — Дядька снял с гвоздя пару железок на винтовых зажимах, кинул на них наметанный глаз, подкрутил барашек. — Сидайте, барин, ножку давайте.

Он присел, наживил лапки зажимов на ранты моих сапог и заработал ключом. Железо всхрапывало, прикусывая подошву.

— Впервой?

— Заметно?

— Заметно, что сапоги жалеете, а шею нет. — Он затянул последний винт, подергал: сидит мертво. — Ништо. Бортика держитесь, ноги елочкой, руками не машите, как мельница. Бог даст — устоите.

— А ежели не устою? — хмыкнул я.

— А на то вон, доска висит. — Дядька кивнул на щит у входа и впервые ухмыльнулся. — Дирекция не отвечает-с.

Рядом на лавке экипировали Лизаньку: маменька затягивала ремешки снегурочек на ее ботиках, а девушка приплясывала от нетерпения и командовала через плечо:

— Туже, маменька, туже.

— Да куда ж туже, Лиза, нога затечет…

— Не затечет! У меня никогда не затекает!

Дмитрий Саввич от коньков отказался — неспешно проследовал в буфетную половину, взял чаю и утвердился за столиком у самого окна, откуда сквозь стекла было видно все поле.

Пока дядька щелкал ключом, я глядел на лед за стеклами — и память вдруг подкинула картинку из другой жизни.

Каток в парке и прокатные «гаги» с разбитыми задниками, шнурки узлами, а из репродуктора — «Крутится-вертится шар голубой» пополам с треском. Мы с пацанами гоняли до темноты. Я тогда неплохо стоял на коньках — перед самой армией, помню, девчонку одну катал за руку, форсил, спиной вперед ездил…

А потом лишь в девяносто пятом, что ли, возил племяшку на каток в Лужники.

«Вот и сейчас поедем, — уверенно подумал я, поднимаясь с лавки. — Делов-то».

Я проковылял на чужих ногах к кромке — и ступил на лед.

Ноги поехали в разные стороны, каждая в свою. Руки сами замолотили по воздуху. Первые сажени я прошел в позе, которую в приличном обществе не описывают, — и приложился бы затылком, не поймай бортик.

— Ой, — восхищенно сказала Лизанька, подлетая. — А вы взаправду совсем не умеете!

— Я предупреждал, — буркнул я, понимая, что переоценил себя.

— Это даже лучше! — Она просияла. — Значит, всему выучу сама, и никто не перебьет. Ну-с! — Она заложила руки за спину, точь-в-точь строгая гувернантка. — Первое: не цепляйтесь за бортик, он вам не маменька. Второе: ноги — вот так, носки врозь. Третье: падать — на бочок, это не страшно и не стыдно. Все падают. Я вон сколько падала!

— Утешительно, — покосился я на Лизу.

— Дайте руку! — протянула она ладошку, которую я сжал, и меня повели.

Шел я, как медведь по канату: колени деревянные, спина колом.

Лизанька скользила рядом, держала меня за руку и вещала:

— Не глядите под ноги. Глядите вперед. Ноги сами разберутся, честное слово, они умнее, чем вы про них думаете.

На третьем круге я упал, нога поехала, мир крутнулся, и я сел на лед — крепко, от души, аж в зубах отдалось. Рядом тут же затормозила Лизанька:

— На бочок же. Я говорила — на бочок.

— Виноват. Исправлюсь, — выдохнул я, потирая задницу.

— Вставайте. — Она протянула обе руки, уперлась, засопела. — Раз падаете — значит, учитесь. Кто не падает — тот у бортика стоит.

И я стал вспоминать, как и что, хоть и не было рефлексов. Не умеешь — делай по счету. Раз — толчок, два — прокат, и дело пошло.

Через четверть часа я ехал — не вразвалку, не елочкой, а длинным прокатом, и даже разворот у бортика вышел почти чисто.