Страница 23 из 73
Увидели меня они одновременно. И разом замолчали.
— Сенька! — просияла Пелагея всем щербатым ртом. — Явился! А мы тут это… — Она поискала слово и нашла: — Беседуем.
— Слышал я вашу беседу. С улицы.
— Дык это не ссора. — Пелагея замахала руками. — Это гишпанский темперамент, она завсегда так, ты не пужайся. Знакомься вот. — Она с гордостью, как ярмарочный зазывала, повела ладонью. — Сеньора Тереза. Всамделишная гишпанка!
Чернявая выпрямилась, подобрала шаль и наклонила голову с таким достоинством, будто мы были при дворе.
— Буэнос диас, — сказала она. И прибавила по-русски с чудовищным клекотом: — Здрастуй, ба-рин.
— Она у боцмана жена была, у гишпанского! — зачастила Пелагея. — Он с барка списался, тут при порте служил, такелажником. Ну и ее к себе выписал, она морем приплыла. А в позапрошлом годе помер, царствие небесное, а она осталась. Куда ей плыть-то, столько лет тут! Шитьем живет, как я раньше. Ты ж сам велел: найди, кто гишпанскому выучит. Ты велел — а я нашла! — Пелагея сияла так, что на кухне было светло без лампы.
— И как учеба? — вылетел из меня смешок.
— А во как! — Пелагея набрала воздуху, свела брови и старательно, по слогам, выдала: — Буэнос диас. Мучас грасиас. Пор фавор. Кесо — это сыр. Сердо — это свинья. — Она загнула пальцы и победно поглядела на меня. — А еще я это, как его… Но пасаран!
— Это-то тебе зачем? — охренел я.
— А красиво! — отрезала Пелагея. — И вот еще: карахо! Это я теперь заместо прежнего говорю, ежели чего уроню. Тереза говорит, у них так все благородные ругаются. По-благородному, стало быть, выходит.
Тереза, услышав свое имя, важно покивала.
«Господи. Одна щербатая с Лиговки, вторая — боцманша из Кадиса, и ведь спелись. Вот что значит — родственные души».
Из комнаты, из-за занавески, донеслось мрачное:
— Пришлый. Ты, что ль?
Я отодвинул занавеску.
Рябой сидел на кровати, одетый, с видом человека, отбывающего каторгу. Раздался он за эти месяцы обратно в свою бычью стать, и силища от него шла, но глаза были тоскливые.
— Они цельными днями этак, — сообщил он вместо приветствия и кивнул на кухню. — С утра до ночи. Одна по-нашему орет, другая по-своему, и обе довольны. Я уж жалеть начал, что тогда не помер.
— Здоров, как гляжу, — хмыкнул я.
— Здоров, — мрачно согласился Рябой. — Жру, сплю, в стенку гляжу. Пришлый, ты мне дело обещал. Где дело? Я тут скоро сам с ними лопотать начну, по-гишпански.
Я еле удержал лицо, сел на табурет и оглядел его.
— Скучаешь, стало быть?
— Вою, — рыкнул он и подался вперед, кровать скрипнула. — Я ж не жеребец племенной, чтобы меня в стойле держать да овсом кормить. Мне работа нужна.
— А в остальном как? — прищурился я, оглядывая его.
Рябой потемнел разом. Скула дернулась.
— Да чего там. — Он потер костяшки о ладонь. — Неделю тому подловили меня в бане двое. Вежливо так: Добрый, мол, кланяется, зайти велит. Ну я и зашел, чего мне. Сидит в задней комнате в чайной у Фомича, чай пьет с баранками. — Рябой скривился. — Да говорит: живой, значит, да на свободе? И как же так вышло? Потом рукой махнул: «Я тут свою артель держу. Как Козырь-то помер, но ты, поди, знаешь. Людей верных мало. Иди ко мне. Старое забудем».
— А ты? — нахмурился я.
— А я говорю: спасибо за честь, только я теперь сам по себе. — Рябой усмехнулся углом рта, и шрам поехал. — Он с лица сменился. Как это, говорит, сам по себе? Сами по себе у нас на Волковом лежат, рядами. Ты, говорит, либо мой, либо ничей, а ничейных не бывает.
— И?
— И слово за слово. — Рябой поглядел на свои кулаки. — Двое его сунулись меня под локотки взять. Одного я плечом снес, второго об косяк приложил, стол на Доброго перевернул. — Он засопел. — Ушел дворами. Еле ноги унес. Честно скажу, он мне житья не даст. Искал уже, вот и сижу тут кукую.
— Добрый, значит, обиделся, — констатировал я.
— Добрый не обиделся. — Рябой поднял на меня глаза, и в них ничего веселого не было. — Добрый запомнил.
«Богат нынче Петербург на памятливых».
Я помолчал, прикидывая. Это была забота не на сегодня — но на скорое завтра.
— Ладно, о Добром — отдельный разговор будет, и скоро, а теперь дело.
Рябой подобрался весь.
— Говори.
— Приют помнишь?
— Конечно, разве забудешь? — хмыкнул он.
— Напротив ворот пивная, вдалеке, но все же. Придешь туда к шести и сядешь. Возьми пиво, сиди, скучай, в разговоры не лезь.
— А делать что?
— Ждать. — Я поднялся. — Может статься, нынче вечером надо будет поработать кулаками. Понадобишься — за тобой прибегут, скажут: Пришлый зовет. Встанешь и пойдешь за посыльным, бегом, а не понадобишься — досидишь до десяти, тебя предупредят, и пойдешь домой. За вечер — трешка, понадобишься или нет.
— Да мне хоть задаром, — искренне сказал Рябой. — Лишь бы из этого курятника.
— Задаром только Добрый работать зовет, — оскалился я.
Рябой хохотнул — коротко, лающе.
— Понял, к шести буду.
В дверях меня перехватила Пелагея — сунула в руки теплый сверток, от которого пахло сдобой.
— Пирог. С вязигой! — И, углядев, что я полез в карман, замахала: — Ты чего это⁈ Обидеть хочешь?
— За пирог — спасибо, а это не за пирог. — Я положил ей в ладонь четыре рубля. — За науку. Сеньоре твоей жалованье, пусть учит.
Пелагея поглядела на деньги, на меня, шмыгнула носом и вдруг гаркнула через плечо, в кухню:
— Тереза! Мучас грасиас тебе от барина!
— Де нада! — раскатисто донеслось в ответ.
На Литейный я поспел к полудню.
Степан принял пальто и наклонил голову:
— Анна Францевна в малой гостиной. Но уже ожидает учитель в малой библиотеке.
С тяжким вздохом я направился туда — и понеслась латынь.
К Анне Францевне я попал уже в сумерках — она сидела у лампы с письмами.
— Садись. — Она отложила перо и оглядела меня. — Хромаешь меньше. Ел?
— Ел, — кивнул я.
— Врешь. Степан, чаю. — Она выбрала из стопки твердый кремовый конверт и положила передо мной. — Читай.
Бумага была плотная, с вензелем. Генеральша Шахматова просила Анну Францевну Адельсон пожаловать в четверг к ужину — запросто, без чинов, своим кругом.
— Поедешь со мной, — сказала Анна Францевна.
Я поднял бровь.
— Меня туда не звали, — попытался съехать я.
— Там написано своим кругом. Ты — мой круг. — Она произнесла это так, что спорить было не о чем. — Шахматовы — дом хороший, генеральша умна, покойный генерал был человеком весомым. Бывают нужные люди, и дочь у них, Марья Николаевна, — ты с ней, помнится, на балу знакомился.
— Шапочно, — попытался я ее припомнить, но не смог.
— Вот и славно, что шапочно. — Уголок ее рта дрогнул.
В этот момент появился Степан и поставил поднос с чаем на столик. Опекунша дождалась, пока затворится дверь, и сменила тон на деловой:
— Теперь о важном. Я говорила с директором одной гимназии об экзаменах.
«Так. Начинается».
— К лету, Арсений, ты сдашь испытания при гимназии. Экстерном, за четыре класса. — Она загибала пальцы, как купец на торгу. — Считаем, что у тебя есть. Словесность и латынь. Математика с физикой — есть. Французский — есть, и спасибо мсье Дюбуа: произношение у тебя лучше, чем у половины гимназистов, и закон Божий…
Она посмотрела на меня поверх чашки.
— У вас в приюте теперь есть батюшка, самого Орнатского ставленник, пожалуй, он тебя и подготовит с особым удовольствием.
«Знала бы ты, матушка, с каким удовольствием он меня готовить будет».
— Остаются греческий и немецкий. — Анна Францевна поставила чашку. — Грека у нас нет, вот его и надо поискать. Я напишу кое-кому. Из отставных гимназических всегда кто-нибудь бедствует.