Страница 38 из 65
Глава 14
Глава 14
Глава 14
Он уходил! Уходил, сволочь.
Меня подбросило. Я уже наполовину встал, перекинул ногу через борт — и остановился.
«Стой. Куда, дурак?»
Осел обратно и огляделся, вокруг толпился народ. Что будет, если посреди толчеи вдруг барчук соскочит и начнет мутузить нищего?
Ничего хорошего. К тому же у барчука есть что взять, и я дам им повод. Пришлось стиснуть зубы.
«Не здесь. Не так».
Мирон нырнул за угол — и пропал. Сердце ухнуло.
— Тише едь, — бросил я извозчику. — Шагом. За ним держись, вон за тем, в драном.
— Барин…
— Шагом, я сказал.
Сани поползли, а я вцепился в борт, не отрывая глаз от угла. Секунда. Две.
Вынырнул. Все та же спина, все та же семенящая походка. Не спешит, не оглядывается, идет себе.
Я выдохнул.
Мысли шли рывками, обгоняя друг друга. Брать его сейчас нельзя, разорвут. А зачем брать, что мне с ним делать? В полицию тащить? Смешно. Кому он теперь нужен, этот Мирон? Так скандал опять может случиться, вспомнят — опять по Анне Францевне ударит. А этот за похлебку такого может наплести. Э нет…
Убить?
Я глянул на его спину — на драное пальтишко с чужого плеча, на ноги в обмотках, на ссутуленную серую фигуру. Он дышал с присвистом, я слышал это даже отсюда, когда мы поравнялись.
«Да его и убивать не надо. Ему тут два понедельника осталось».
Он унес приютскую кассу — больше тысячи. Плюс то, что раньше наворовал, а воровал он годами, гнида. Значит, на руках у него была не одна тысяча. Может, две. Может, три.
Слухи были, что он все спустил в карты, проигрался в пух, оттого и сбежал и прячется.
Слухи.
«А если нет?»
Я подался вперед, вглядываясь в сутулую спину.
«А если припрятал? Если у него где-то заначка, а он тут отсиживается, пережидает? Тогда какого черта он в обмотках?»
Не сходится.
«Ладно. Может, и вправду проигрался. А может, спрятал. А может, часть спустил, а часть заныкал».
И вот это меня и грызло, да и поглядеть в глаза этого урода хотелось, ой как хотелось.
Мирон свернул в переулок — узкий, темный. Извозчик придержал коня.
— Барин. Дальше не поеду. Хоть режь.
Соваться туда вот так, в пальто, с тростью — это не смелость, это идиотизм и самоубийство. Меня снимут на первом же повороте, разденут, сапоги стащат, а трость еще и в затылок вобьют, чтоб не орал.
Значит, надо иначе.
Я начал шарить взглядом по улице. Кабак. Лабаз. Ночлежка, будь она неладна. Еще лабаз.
И — вон там.
Наискосок в подвальчике над дверью болталась вывеска: криво намалеванный сапог и чей-то кафтан. Рядом, прямо у входа, громоздилась куча тряпья, перевязанная веревкой.
Старьевщик.
— Туда! — Я ткнул тростью. — Правь к лавке. Живо!
Извозчик обернулся, не понимая.
— Куда?
— К старьевщику. Прямо к дверям.
Он пожал плечами и повернул, а я уже расстегивал пальто.
— Слушай сюда, — сказал я, не глядя на него. — Заработать хочешь?
Пуговицы шли туго, я рвал их, торопясь.
— Ну… — Извозчик оглянулся и застыл. — Барин, вы чего?
Пальто я стянул и швырнул на сиденье.
— Пять рублей, — сказал я. — Отгонишь сани за два квартала, встанешь и будешь ждать. Сколько надо — столько и ждать.
— Пять⁈ — Он захлопал глазами.
— Пять. — Я взялся за сюртук. — Вещи мои сторожить будешь. Все, что тут оставлю.
Сюртук полетел следом за пальто, и обжигающий мороз ударил по телу.
Извозчик смотрел на меня, разинув рот.
— Барин… вы… вы куда собрались-то?
— Не твое дело.
Я дернул воротничок, отстегнул, бросил. Руки работали сами, а взгляд не отрывался от черной щели переулка, куда ушел Мирон.
«Только не пропади. Только не свернуть бы тебе куда».
— Теперь другое, — сказал я, стаскивая жилет. — Мелочь есть?
— Ч-чего?
— Мелочь. Медь. Копейки, пятаки. Есть?
Извозчик машинально полез за пазуху.
— Ну… есть малехо…
— Давай сюда. Всю. — Я протянул ладонь. — Считать не будем, сверху дам.
Он вытряхнул мне горсть: медяки, пара гривенников, что-то еще, — и я ссыпал все в карман штанов.
Потом сел на корточки прямо в санях и стянул сапог.
— Барин! — простонал извозчик. — Что ж вы делаете-то⁈
Я вытащил из внутреннего кармана сюртука деньги, оставил одну, а остальные свернул тугой трубкой и втолкнул в голенище, под самую подошву. Придавил, натянул сапог обратно, притопнул. Не жмет, терпимо.
Сани встали у лавки. Я выпрямился — в одной рубахе на морозе — и посмотрел на извозчика. Тот сидел белый как мел.
— Вот что, — сказал я. — Слушай внимательно, повторять не буду.
Он сглотнул.
— Ждешь в двух кварталах отсюда.
— Понял…
— Ежели я к утру не вернусь — вещи мои свезешь в «Славянский базар». Отдашь метрдотелю, скажешь — от постояльца.
Я протянул ему четвертную.
— А это тебе на оплату и помин моей души. Свечку поставишь там, выпьешь!
Извозчик уставился на бумажку, потом на меня, потом опять на бумажку.
— Барин, — прошептал он. — Барин, да что ж вы…
— Ежели вернусь — сдачу отдашь. — Я усмехнулся. — А ежели удерешь с моим добром…
Я не договорил. Просто наклонился к нему — близко, лицо в лицо — и посмотрел.
Извозчик отшатнулся.
— Из-под земли достану, — тихо сказал я. — Не поленюсь.
Он замотал головой так, что шапка съехала.
— Да куды ж я денусь-то! — выпалил он разом с обидой и страхом. — Меня ж в «Славянском базаре» всякая собака знает! Я там третий год у крыльца стою! Побегу — так меня сам швейцар и сдаст!
Я выпрямился, оглядел его. Правда ведь. Не сбежит. Такому бежать некуда — вся жизнь его на том пятачке у крыльца, там и кормится.
— Молодец, — кивнул я. — Соображаешь.
Спрыгнул на снег. Оглянулся на переулок — пусто, темно.
«Ушел. Ну, ушел — значит, догоню. Ты, Мирон Сергеевич, недалеко ушел. Тебе бежать некуда, как и ему».
Подхватил трость, шагнул к обшарпанной двери с криво намалеванным сапогом — и толкнул ее плечом.
Дверь поддалась с визгом, и на меня дохнуло. Не пахнуло — именно дохнуло: тряпье, плесень, кислый пот, что въелся в чужие рубахи и не вымылся, и поверх всего сладковатая гниль, будто где-то в углу подохла мышь, причем давно.
Я задержал дыхание и шагнул внутрь.
Лавка была подвалом: три ступени вниз, потолок так низко, что рукой достанешь. Керосинка на прилавке коптила, свет от нее падал желтый, дрожащий, и вокруг стояли горы.
Тряпье было всюду. Оно болталось на веревках, натянутых через всю лавку, лежало кучами по углам до потолка, свисало с крюков, вбитых в балки: армяки, поддевки, шинели без пуговиц, юбки, платки, чьи-то штаны с бурыми пятнами. Сапоги громоздились у стены отдельной пирамидой: разбитые, лопнувшие, с отставшими подметками. Пара валенок, изъеденных молью. Детский башмачок, один, без пары.
Из-за прилавка на меня смотрел старик — маленький, скрюченный, с носом-клювом и бельмом на левом глазу. Сидел на табурете, кутаясь в облезлый салоп, и держал на коленях спицы, вязал что-то не глядя.
Спицы застыли.
Взгляд у старика пополз вниз, к моим ногам, потом обратно, потом — к руке. К трости. К серебряной волчьей голове, в которой играл желтый свет керосинки.
Бельмо не дрогнуло, а здоровый глаз вдруг стал очень внимательным.
Где-то в тряпье пискнуло и заскреблось.
— Чего надо? — проскрипел старик.
— Одеться, — сказал я. — Быстро.
Он не двинулся.
— Одеться, — повторил я и шагнул к прилавку. — Армяк. Шапку. Порты какие-нибудь поверх. Все драное, грязное. Чем хуже, тем лучше.
Спицы легли на колени. Старик молчал, глядя на меня, и в его здоровом глазу медленно поворачивалось колесико.