Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 65

Он подался ближе.

— Идешь ты по переулку, а навстречу трое. И все! Нетути тебя. Догола разденут, сапоги снимут, пальтишко снимут — и в снег. Хорошо, коли живой. А чаще — не живой. — Он покачал головой. — И искать не станут. Кто искать-то будет?

Сани тронулись — он все-таки поехал, но медленно, нехотя и всю дорогу говорил, рассказывал, а я стал смотреть внимательнее.

Перемены начались не сразу. Сперва тянулись те же московские улицы — лавки, вывески, фонари, извозчики, обычный вечерний народ.

А потом стало иначе.

Дома стали ниже. Осели, вросли в землю. Штукатурка облезла, обнажив кирпич. Окна — то забиты досками, то без стекол, заткнуты тряпьем. Из подвальных отдушин валил пар.

Снег под полозьями перестал быть белым. Пошел серый, потом черный, утоптанный, в желтых пятнах.

И народ переменился.

На Никольской люди шли по своим делам — купцы, приказчики, мещане, дамы под руку с кавалерами. Тут никто никуда не шел.

Тут стояли.

Стояли у стен, в подворотнях, у черных провалов подвалов. Кучками по двое, по трое. Кто на корточках, кто привалившись. Стояли и глядели на нас.

«Оценивают. Пальто. Шапку. Трость. Прикидывают, сколько с меня возьмут и чего это будет стоить».

Мимо проковылял мужик — босой, в рванине, синие ступни по черному снегу. Прошел, не глядя ни на кого.

У стены сидела баба. Просто сидела на снегу, привалившись спиной, и качалась взад-вперед. Рядом с ней что-то шевелилось в тряпках — может, ребенок.

Из подвала, из низкой двери, вывалились двое, сцепившись. Молча. Ни крика, ни ругани — только сопение и тупые удары. Никто не подошел, даже головы не повернул.

— … а живут они в ночлежках, — бубнил извозчик, не оборачиваясь. — Дома здоровенные, с виду и дома как дома. А внутри преисподняя. В подвал спустишься — нар нету. Голый пол да люди. Вповалку лежат, один на другом. Копейка за ночь — и ложись, где влез. А ежели места нет — стоя спят, к стене привалившись.

— А нужник?

— Какой нужник, барин. — Он невесело хохотнул. — Нету там нужников. Ходят где придется. Все замерзает, наростом висит. Сосульки. Только не изо льда.

Меня передернуло.

— По зиме еще ничего, — мрачно добавил он. — Мороз держит. А как весной оттает — тогда там дышать нельзя вовсе. Все течет, барин. Все течет.

Я молчал, узнавал.

«Вяземка да Ликовка. Только хуже. Я оттуда вылез и вот опять».

Подколокольный вынырнул слева.

Извозчик придержал.

— Вон он, — буркнул. — Дальше не поеду, хоть режь.

Я приподнялся в санях, оглядываясь.

Дома в два-три этажа, кое-где вывески. Вон и лавка — та самая, поди, что в списке. Все чинно. Только вокруг — Хитровка.

Народ тек по тротуарам: оборванцы, пьяные и бабы в платках. Мальчишки, шныряющие под ногами. Кто-то торговал с рук, кто-то канючил, кто-то просто стоял и смотрел.

Я скользил по ним взглядом — быстро — и складывал в памяти: этот при деле, этот пьян, эти двое смотрят на нас, надо приглядеть…

И вдруг зацепился, что-то дернуло.

Впереди, шагах в тридцати, по тротуару шел человек. Спиной ко мне. В драном пальтишке не по росту, ссутулившийся, руки в карманах.

Я не понял, что меня зацепило.

Спина? Плечи? Нет.

Он шел как-то боком. Приволакивая правую ногу и чуть заваливаясь. И одновременно — семеня, торопясь, будто куда-то опаздывал.

Внутри что-то дернулось.

— Прибавь, — сказал я хрипло.

— Барин, я ж говорю…

— Прибавь, — повторил я, не отрывая глаз.

Извозчик что-то буркнул, но тронул. Сани пошли быстрее, нагоняя.

Я подался вперед, вцепившись в борт.

Двадцать шагов. Пятнадцать.

Человек шагал, ссутулившись, глядя под ноги. Мимо него прошла баба, толкнула плечом — он шарахнулся, засеменил в сторону, и в этом движении, в этой суетливой трусости было что-то до тошноты знакомое.

Десять шагов.

Он поднял руку, поправил воротник. Пальцы тонкие, белые, не рабочие. Барские пальцы.

«Не может быть».

Пять.

Мы поравнялись.

Человек, услышав полозья, обернулся на звук — коротко, дергано, и я увидел лицо.

Осунувшееся. Небритое, в седой щетине. Щеки провалились, под глазами мешки, нос заострился. Кожа серая, нездоровая, но глаза те же самые. Круглые, водянистые, вечно бегающие.

Мир качнулся и встал. Кровь ударила в виски так, что я на секунду оглох.

Мирон.

Мирон Сергеевич, бывший управляющий. Собачий сын!

Тот самый, что обчистил приютскую кассу и сгинул. Тот, из-за которого жрать нечего было. Тот, из-за которого я рвал жилы и вытаскивал приют на своем горбу! По копейке. По фунту хлеба. По украденному мешку!

Он! Здесь, в Москве!

Наши глаза встретились. Он скользнул по мне взглядом — по саням, по хорошему пальто, по мальчишке в дорогом сюртуке, — скользнул равнодушно, безразлично, как глядят на чужое, недоступное, и не узнал!

Отвернулся. Ссутулился еще больше. И засеменил дальше, приволакивая ногу, растворяясь в толпе оборванцев.

Я сидел неподвижно.

Пальцы стиснули набалдашник трости так, что серебряный волк впился в ладонь.

«Ты. Ты, сука».