Страница 47 из 220
Глава 35
Так, будто изучал каждую чёрточку, каждую родинку, каждый изгиб. Его взгляд прошёлся по её лбу, по вискам, где пульсировала тонкая голубая жилка. Спустился на переносицу, на крылья носа, которые слегка раздувались от учащённого дыхания. Задержался на губах — на долю секунды дольше, чем следовало бы, и она успела заметить этот взгляд, и он успел понять, что она заметила, и ни один из них ничего не сказал. Опустился ниже — на шею, на ключицу, которая всё ещё предательски выглядывала из-под сползшей рубашки. На её руки, сжатые в кулаки на коленях.
— Ты боишься меня? — спросил он наконец.
Вопрос повис в воздухе, тяжёлый, как грозовое облако. Он не просто прозвучал — он заполнил собой всю комнату, вытеснил воздух, вжался в стены, в потолок, в пол. Он требовал ответа. Не поверхностного, вежливого, придворного — а настоящего, глубокого, того, что лежит на самом дне души, под слоями страха, гордости и самообмана.
Элина подняла на него глаза.
Она боялась. Да, боялась — всем своим существом, каждой клеточкой тела, каждым нервом, натянутым до предела. Боялась этого человека — его власти, абсолютной, ничем не ограниченной; его непредсказуемости, которая делала каждый разговор похожим на прогулку по минному полю; его взгляда, который проникал под кожу, проходил сквозь плоть, сквозь кости и оставался там, где-то в самой сердцевине, чтобы жечь изнутри медленным, невыносимым огнём.
Но не так, как он думал.
— Я боюсь, — сказала она, и голос её, к собственному удивлению, прозвучал твёрдо, почти дерзко, — что ты умрёшь по собственной глупости.
Он замер.
На секунду — на одну бесконечно долгую, растянувшуюся в вечность секунду — его лицо осталось неподвижным. Застыло, как маска. Как та самая ледяная маска короля, которую он носил перед придворными, перед советниками, перед всем миром. Элина успела испугаться. Успела пожалеть о своих словах. Успела представить, как стража выламывает дверь и тащит её в темницу за оскорбление величества.
А потом уголки его губ дрогнули. Поднялись — сначала едва заметно, потом сильнее. И из его груди вырвался звук — сначала тихий, похожий на всхлип, потом громче.
Смех. Дэмиан, король, человек, которого прокляли, предали и оставили умирать, — смеялся.
Не усмехался холодно, как в первый день их знакомства. Не хмыкал презрительно, как когда говорил о своих советниках. Не издавал тот сухой, безжизненный звук, который заменял ему смех все эти долгие, мрачные годы. Он смеялся по-настоящему — открыто, громко, запрокинув голову назад так, что на шее натянулись жилы. Он смеялся, прижимая руку к перевязанному боку, потому что смех причинял боль — острую, рвущую, но почему-то желанную. Смех сотрясал его тело, отдавался в рёбрах, в позвоночнике, в той ране, которую она зашивала сегодня вечером, рискуя, что швы разойдутся.
Элина смотрела на него, раскрыв рот. Буквально — её губы приоткрылись, и она забыла их закрыть, забыла, как дышать, забыла, что нужно моргать.
Она не видела его смеющимся. Она вообще не думала, что он на это способен. В её представлении король Дэмиан был человеком, сотканным из холода, из боли, из недоверия — в таком существе просто не могло быть места для смеха. Она не видела никого смеющимся вот так — от души, от сердца, от того, что внутри наконец разорвалась какая-то туго сжатая пружина, которую слишком долго, слишком жестоко скручивали.
— Ты… — выдохнул он, вытирая выступившие в уголках глаз слёзы. Настоящие, живые слёзы — не от горя, а от этого странного, неожиданного, очищающего смеха. — Ты единственная во всём этом проклятом королевстве, кто не смотрит на меня как на труп. Единственная.
Он повернулся к ней всем корпусом — медленно, осторожно, оберегая рану, — и в его глазах, в этих холодных, ледяных глазах, которые она привыкла сравнивать с замёрзшим озером, зажглось что-то тёплое. Живое. Опасное в своей теплоте.
— Все остальные, — продолжил он, и его голос изменился: стал тише, глубже, доверительнее, словно он наконец снял одну из своих бесчисленных масок, — смотрят на меня с жалостью. Со страхом. С плохо скрываемой надеждой, что я наконец-то умру, желательно поскорее, желательно без мучений, и освобожу место для кого-то более удобного. Более покладистого. Более… живого. А ты… — Он покачал головой, и в этом жесте было что-то почти нежное. — Ты боишься, что я умру по собственной глупости. Не от проклятия. Не от раны. Не от руки убийцы. А по глупости. Это… — он замолчал, подбирая слово, и наконец произнёс, почти благоговейно: — Это лучшее, что я слышал за последний месяц. За последний год. За всю мою жизнь, может быть.
Элина не знала, что сказать. Её язык прилип к нёбу, мысли разбежались, как испуганные тараканы. Она просто смотрела на него — на этого странного, опасного, непредсказуемого человека, который всё ещё улыбался. Уголками губ. Глазами. Всем лицом, каждой морщинкой, каждой складкой у рта.
И эта улыбка делала его другим. Совершенно другим. Не королём — далёким, чужим, восседающим где-то на недосягаемой высоте трона. Не опасным правителем, чьи приказы стоили людям жизни. Просто мужчиной — уставшим до чёртиков, больным до полусмерти, преданным всеми, кому он доверял. Но живым. Отчаянно, упрямо, непокорно живым.
— Ты странная, Элина, — сказал он тише. И от того, как он произнёс её имя — мягко, почти интимно, — у неё что-то сжалось в солнечном сплетении. — Знаешь, ты действительно странная. Ты пришла сюда, в этот проклятый замок, рискуя жизнью, прекрасно понимая, что если твой обман раскроют — тебя казнят. Пришла, чтобы спасти меня. Человека, которого ты никогда не видела. Короля, о котором ходят слухи один страшнее другого. Ты отдаёшь свои силы — а я вижу, я чувствую, что их у тебя и так немного, — тратишь их на меня, не требуя ничего взамен. Ты не боишься спорить со мной, хотя любой при дворе уже ползал бы на коленях и молил о прощении. Ты не боишься смотреть мне в глаза — прямо, открыто, не отводя взгляда. Ты называешь меня на «ты», когда я приказываю обратное. И ты говоришь мне правду — горькую, неудобную, неприглядную правду, — даже когда она ранит.
Он замолчал, переводя дыхание. Длинная речь далась ему нелегко: на лбу выступила испарина, грудь вздымалась чаще, чем следовало бы.
— Это плохо? — спросила она тихо. — То, что я такая?