Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 162 из 220

Глава 98

Бал гремел. Нет, он не просто гремел — он ревел, взрывался, пульсировал, как гигантское, раскалённое добела сердце дворца. Музыка не просто лилась из зала — она вырывалась оттуда, точно бурный поток через прорванную плотину, и захлёстывала каждый коридор, каждый тёмный закоулок, каждый закуток, где можно было бы спрятаться от этого оглушительного, беспощадного великолепия. Скрипки взвизгивали в исступлённом экстазе, альты гудели низко и тревожно, точно предвещая беду, виолончели рвали душу густыми, тягучими нотами, а ударные вколачивали ритм прямо в пол, так что мрамор дрожал и гудел под ногами сотен гостей.

И поверх этой яростной, почти военной мелодии — голоса. Сотни голосов, сливающихся в один неровный, хаотичный хор. Смех — нарочито громкий, жеманный, искусственный, который был нужен лишь для того, чтобы показать, как тебе весело, даже если внутри пустота. Звон хрустальных бокалов — тонкий, дребезжащий, нервирующий, каждый такой звон будто крошечный укол иглы под кожу. Шелест шёлка и бархата, шарканье подошв по навощённому паркету, позвякивание драгоценностей — всё это смешивалось в такую плотную, удушливую звуковую волну, что, казалось, от неё нельзя было укрыться, нельзя было сбежать, даже если зажать уши ладонями и зажмуриться до цветных кругов перед глазами.

Свечи горели. Тысячи свечей, целый горящий лес в золотых канделябрах, и каждая свеча была маленьким живым существом, которое трепетало, металось, пускало вверх тонкие, вьющиеся струйки дыма, пахнущие воском и мёдом. Они отбрасывали тёплый, медовый, дрожащий свет, который падал на танцующих — на их разгорячённые лица, на их блестящие от пота лбы, на их оскаленные в улыбках рты. Этот свет должен был казаться волшебным, праздничным, уютным. Должен был делать всё красивым, роскошным, идеальным, как на лучших картинах старых мастеров. И для всех остальных так оно и было. Для всех, кто смеялся, танцевал, пил шампанское и сплетничал. Для них этот бал был триумфом, событием года, вершиной светского сезона.

Но Элина видела этот свет иначе.

Для неё он был беспощадным прожектором, выхватывающим из полумрака каждую деталь, которую она отчаянно не хотела видеть. Каждое движение. Каждый взгляд. Каждый жест. Она стояла у дальней стены, вжавшись плечами в холодную поверхность, обитую выцветшим гобеленом, и смотрела. Смотрела, хотя знала, что это разрывает ей сердце на части. Это было сродни болезненной мании — как человек, который не может перестать трогать языком воспалённую рану во рту, она не могла оторвать взгляд. Её глаза были сухими, широко распахнутыми, воспалёнными, и в них застыла такая глубокая, пронзительная мука, что если бы кто-то случайно заглянул в них сейчас, он бы испугался.

Она видела, как он танцевал с Ирмой. Видела с мучительной, анатомической чёткостью. Её разум, отравленный ревностью, фиксировал всё, как безжалостный следственный протокол. Его рука — его большая, сильная, смуглая рука, которую она знала так хорошо, каждую вену, каждую костяшку, каждый крошечный шрам — лежала на талии этой женщины. Не просто касалась этикетно, не просто придерживала на расстоянии вытянутой руки, а лежала уверенно, по-хозяйски, пальцы чуть заметно обхватывали изгиб, притягивая её ближе в такт медленному, тягучему па.

Ирма смеялась. Её голова с безупречной причёской из платиновых локонов откидывалась назад, обнажая длинную, лебединую, унизанную бриллиантами шею. Смех её был похож на перезвон серебряных колокольчиков — мелодичный, пронзительный, неестественно чистый. Она смотрела на Дэмиана снизу вверх сквозь пушистые ресницы, и её губы, тронутые бледно-розовой помадой, складывались в слова, которые Элина не могла расслышать, но которые жгли её воображение хуже калёного железа.

А он наклонялся к ней. Он, Дэмиан, её Дэмиан, наклонялся к уху принцессы Ирмы. Его лицо почти касалось её щеки, его дыхание, должно быть, шевелило эти вычурные локоны. Он что-то шептал ей. Долго. Интимно. А потом — губы его изогнулись в лёгкой, сдержанной, но несомненной улыбке. Той самой улыбке, от которой у Элины когда-то подгибались колени. Той самой улыбке, которую она считала своей, только своей, заповедной, которую он дарил ей в минуты их тайного, украденного у всего мира счастья.

Внутри неё всё горело. Нет, это было не просто горение. Это был ад. Сначала пришла ревность — она взорвалась в солнечном сплетении, как разорвавшийся снаряд, разбрызгивая во все стороны обжигающую, концентрированную кислоту. Кислота эта хлынула по венам, разъедая всё на своём пути, превращая внутренности в дрожащее, воспалённое месиво. Затем пришла боль — тупая, сосущая, выворачивающая наизнанку. Она скрутила желудок в тугой, тошнотворный узел, и Элина почувствовала, как к горлу подступает горечь желчи. И, наконец, страх. Самый страшный, самый липкий, самый парализующий. Страх не просто потери. Страх того, что она уже потеряла его. Что всё это было иллюзией. Что она — дура, наивная, глупая дура, которая поверила в сказку, не имея на неё никаких прав.

Она не могла дышать. В буквальном смысле. Воздух в зале стал густым, как кисель. Каждый вдох давался с усилием, каждый выдох был похож на судорожный всхлип. Корсет — проклятый, ненавистный корсет из синего шёлка, который она выбрала, чтобы выглядеть для него красивой, — сжимал рёбра с такой неумолимой жестокостью, будто пытался раздавить её сердце, которое и без того колотилось где-то в горле, мешая дышать и говорить. Звуки бала превратились в невыносимую какофонию, свет свечей резал глаза, а запах духов, пота и воска вызывал приступы дурноты. Ещё секунда, и она упадёт. Прямо здесь. На глазах у всей этой блестящей, равнодушной толпы. Упадёт в обморок, как какая-нибудь жеманная барышня из дешёвого романа.

Поэтому она ушла.