Страница 74 из 75
Я сидел и глядел на своё «17 сентября», написанное на чистом листе. Семнадцатого сентября я был в Портсмуте.
Я в этот день ходил в Хаслар, слушал с Симмонсом больного, объяснял ему про Лаэннека и писал мерки для трубки. А вечером сидел в трактире, где нет вывески, и раскладывал по полочкам, как назавтра пойду к комиссионеру. И был совершенно доволен собой.
Я взял другой лист и стал считать. Двадцать пятое сентября. Стало быть, прошло восемь дней с того числа, когда на этом корабле должен был умереть человек.
И он не умер. Тут я, признаться, посидел ещё, потому что мысли шли одна за другой и все скверные.
Первая была такая. А не путаю ли я? Я сам себе ответил, что могу и путать. Книга была одна, читана шесть лет назад перед сном, и я мог перепутать и число, и фамилию.
А вторая мысль была хуже. Я его знаю.
Рогов Фёдор. Я его знаю в лицо, и знаю с июля, потому что смотрел всю команду на смотре в Кронштадте. Матрос второй статьи, лет под сорок, из тверских. Сутулый, молчаливый, из тех, кого не замечаешь.
Я поднялся и полез в свои старые тетради. Нашёл я его в первой, в июльских записях, и запись была короткая.
«Рогов Ф. Кашель редкий, сухой. Худ. Жалоб не имеет. Наблюдать».
И всё.
Я записал его в июле из-за кашля. Кашель я услышал, потому что искал кашель, я тогда две недели только и делал, что слушал грудные клетки. А нога у него была под сапогом, и в сапог я ему не заглянул. А после были известь, крысы, Завалишин, Ермаков, комиссия, выход, шторм, Копенгаген, оспа, Портсмут, Лобанов, Черкасов, Мэри, трубка. И я про него забыл на два месяца.
Я схватил фонарь и пошёл искать его немедля. Всю дорогу до жилой палубы я думал одну и ту же мысль. Он жив или нет?
Ежели он умер восемь дней назад, я бы знал. У нас на корабле сто двадцать девять человек, и смерть тут не спрячешь, и я бы его хоронил своими руками. Стало быть, он жив, и надо понять отчего.
Нашёл я его на жилой палубе, в его артели. Он не спал.
Сидел на рундуке, привалившись к переборке, и сидел так, как сидят люди, которым лежать неудобно.
— Рогов.
Он поднял голову.
— Вашбродь?
— Идём в лазарет.
— Дык я…
— Идём, — сказал я.
Он встал и пошёл, и тут я увидел первое. Он хромал.
Не сильно, и не так, чтобы бросалось в глаза. Он ступал на правую ногу осторожно и берёг её, и делал это привычно, будто давно. Мы дошли до лазарета, и я велел ему сесть и разуться.
— Зачем?
— Затем, что я велел.
Он снимал сапог долго и морщась, и, когда снял, я всё понял. Запах я почуял раньше, чем увидел.
Нога у него была обмотана тряпкой, и тряпка присохла. Я велел принести тёплой воды и отмачивал минут десять, и он всё это время сидел молча и глядел в сторону. А потом я снял тряпку.
На правой голени, снаружи, была рана. Не свежая. Старая, застарелая, размером с пятак, с подрытыми краями и с грязно-серым дном.
Вокруг неё шла краснота.
И вот эта краснота мне не понравилась больше всего. Она шла языками, а не ровным кругом, и языки эти тянулись вверх по голени.
Я потрогал. Горячо, и заметно горячее, чем кожа рядом. Нажал у края, и он дёрнулся.
— Рогов. Когда это началось?
Он молчал.
— Отвечай.
— Дык давно, — сказал он наконец. — Ещё в июле натёр.
— В июле?
— Сапог новый был, казённый. Натёр, а оно и пошло.
Я сидел на корточках и смотрел на его ногу. Три месяца.
— Отчего не приходил?
— Дык мелочь.
— Это у тебя мелочь? — я поднял голову. — Рогов, у тебя нога горит и краснота идёт вверх. Ты правила слышал?
Он опустил голову.
— Слышал.
— Там пятым пунктом стоит: ежели рана покраснела, вспухла и стала горячей, идёшь, не дожидаясь, покуда загноится. Слышал?
— Как не слыхать.
— И не пошёл.
Он молчал долго.
— Списали бы, — сказал он.
— Кто тебе сказал, что списали бы?
— Дык это всякий знает, — Рогов поглядел на меня исподлобья. — Пойдёшь к лекарю с ногой, он поглядит и скажет: негоден. И ссадят в Портсмуте, и поезжай домой. А мне сорок лет и дома никого. Мне идти некуда, вашбродь. У меня, окромя службы, ничего нет.
Он перевёл дух.
Я в самом деле мог его ссадить. Две недели назад написал заключение на Прошку и вывел его из шкиперской части одной бумагой, и это видел весь корабль.
И всякий на этом корабле теперь знает, что подлекарь Вершинин может написать бумагу, по которой человека куда-нибудь денут.
Я старался ради Прошки. А вышло вот что.
— Рогов. Я тебя не списываю.
Он поднял голову.
— Правда?
— Верное слово. Я тебя лечить буду.
Работал я час. Обмыл ему всю ногу тёплой водой с мылом до колена, потому что грязь вокруг раны хуже грязи в ране.
Вскрыл. Под тем серым дном сидел гной, и сидел карманом, и, когда я прошёл зондом, оттуда пошло. Изрядно, и с запахом, и Рогов застонал сквозь зубы.
— Терпи. Оттого и болит, что заперто.
Дальше я вычистил. Убрал ложечкой всё мёртвое, до кровоточащего дна, и вычистил как следует, потому что полумеры тут не годятся. Оставишь мёртвое, оно загниёт заново.
Промыл известковой водой. Потом заложил корпию, и заложил рыхло, не набивая, оставив выход наружу. В этом веке такое понимают немногие. Рану нельзя закрывать наглухо. Зашьёшь или залепишь, и гной пойдёт вглубь. Её надо держать открытой и давать ей течь, покуда она не очистится сама.
Закончив, я вымыл руки и сел.
— Рогов, слушай меня внимательно.
— Слушаю.
— Ты дурак. Ты три месяца ходил с этим и молчал, потому что боялся, что тебя ссадят. А знаешь, что было бы ещё через два дня?
— Не знаю.
— Краснота эта пошла бы выше колена. Потом у тебя начался бы жар, и жар не спадал бы. Потом ты стал бы бредить. И на четвёртый или пятый день мы бы тебя спустили за борт. И никакой лекарь тебя бы уже не вытащил, потому что заражение крови ни в моей власти, ни в чьей.
Рогов сидел и глядел на свою ногу.
— А теперь? — спросил он тихо.
— А теперь заживёт. Недели три-четыре, и заживёт.
— Правда?
— Заживёт, — повторил я. — Только ты будешь ходить ко мне всякий день, и я буду тебя перевязывать, и в первые дни это будет больно.
— Дык ладно.
— И работать станешь сидя, а на ноги не давить. Про это я скажу боцману сам, и это не списание, а предписание. Понял разницу?
— Понял, — сказал Рогов.
И вдруг спросил.
— Вашбродь, а отчего вы нынче пришли? Я ж вас не звал.
Я не сразу нашёлся с ответом.
— Число совпало, — сказал я наконец.