Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 75

— Так же. Кожу проколю, ты охнешь. После пойду глубже, и вот тут будет неприятно. А как войдём, станет легче сразу.

— Дык там же полно.

— В том и дело. Как выпустим, тебе полегчает так, что ты заплачешь.

Он попробовал усмехнуться и не смог.

Место я нашёл и проверил трижды. Отступил от лобковой кости на два пальца вверх. Постучал ещё раз, чтобы убедиться, что глухота начинается ниже моей точки, а не выше. Потом прошёл пальцами по средней линии, нащупывая, чтобы не сбиться вбок.

— Владимир Гаврилович, держите ноги. Антон Григорьевич, подавайте.

Вышло то, чего я не ждал. Новицкий взял холстину с инструментом и стал рядом со мной, у самого стола.

Второй раз за восемь дней штаб-лекарь восьмого класса подавал подлекарю. Он ничего не сказал, и я ничего не сказал, потому что говорить было некогда.

— Ефрем, не дыши.

Кожу я проколол разом. Он охнул и напрягся, и Скородумов навалился ему на колени. Дальше я повёл медленно, держа троакар строго перпендикулярно и чуть склоняя вниз, к тазу, потому что пузырь лежит там.

Сопротивление шло ровное. Мышца. Потом плотнее. А потом провалилось.

Ровно так же, как неделю назад в груди. Давишь на туго натянутое, и оно поддаётся, и рука сразу это чувствует.

— Стой, — сказал я себе вслух и вынул стилет.

И из канюли ударило струёй, и струя была сильная, потому что там стояло под давлением. Скородумов подставил таз.

В эту минуту я испытал то, ради чего, я думаю, люди и идут в нашу работу. Потому что Ефрем закричал. Не от боли. Он закричал так, как кричат от облегчения, когда отпускает то, что мучило тридцать три часа, и в крике этом было такое, что Скородумов отвернулся.

— Тише, Ефрем. Лежи.

— Вашбродь… — он давился словами. — Вашбродь, оно идёт!

— Идёт. Лежи и не дёргайся.

Я пережал канюлю пальцем.

— Отчего? — не понял Новицкий. — Пусть идёт.

— Не всё разом, ваше благородие.

Правило то же, что и с грудью, только причина другая. Пузырь, растянутый до предела, держится на своём напряжении, и сосуды в стенках сдавлены. Выпусти всё разом, и стенка спадётся мгновенно, сосуды отпустит, и в опустевший пузырь пойдёт кровь.

— Выпускаем понемногу, — сказал я. — С остановками.

Так мы и работали, я думаю, четверть часа. Пускал, останавливал, ждал, пускал снова. Набралось около двух кварт.

Когда я вынул канюлю и зажал место, Ефрем лежал и дышал, и по лицу у него текло, и он этого не замечал. Живот его опал.

Я приложил ладонь и не нашёл того тугого, что было час назад.

— Ну вот.

— Вашбродь.

— Молчи и лежи.

— Вашбродь, я вам…

— После, — сказал я. — Нынче лежи.

Наверх я вылез только к вечеру.

Дело на этом не кончилось. Прокол опорожняет пузырь, а сужение остаётся, и через сутки всё начнётся снова. Значит, придётся бужировать, расширяя ход понемногу, изо дня в день. Бужей у меня нет. В казённом наборе три оловянных катетера, и самый тонкий из них толще, чем нужно.

Стало быть, буж я себе сделаю сам. Китовый ус у парусного мастера есть, обточить и обтянуть промасленным шёлком я сумею, и Скородумов сумеет лучше меня.

Дело долгое, недели на три, и небезопасное. Начну завтра. А покамест человек жив и спит, и это главное.

Евдокимова я нашёл на баке.

— Герасим Иванович, дело есть.

— Слушаю.

— Ефрема Качанов ко мне силком привёл. Знаете?

— Знаю, — сказал боцман. — Я и велел вести.

— Вы?

— Я. Никанор мне пожаловался, что человек третий день ходит скрюченный и на вопросы огрызается. А что, худо было?

Он поглядел на меня.

— Худо. Ещё сутки, и мы бы его схоронили.

Боцман присвистнул.

— Герасим Иванович, у меня к вам просьба, и просьба неловкая.

— Говорите.

— У меня правила висят у грот-люка, и я их читал команде. И в правилах пятым пунктом стоит, что ежели не можешь помочиться полдня, идёшь ко мне немедля.

— Стоит, — согласился боцман. — Я сам слушал.

— А Ефрем терпел тридцать три часа.

Евдокимов помолчал.

— Дык стыдно ему.

— Вот про это я и говорю. Тут вот в чём беда, — сказал я. — Я им прочёл правила, а объяснил не всё.

— Чего не объяснили?

— Того, что за такое не списывают. Человек с животом ко мне придёт, потому что живот болит у всякого и стыда в нём нет. А с этим не придёт, потому что это по срамной части, и он решит, что я его расспрошу, а после про него станут говорить.

Я поглядел на воду. Боцман потёр подбородок.

— И что вы хотите?

— Хочу, чтобы вы сказали своё слово. Как в прошлый раз, при правилах.

— Какое слово?

— Что всякий, кто ко мне придёт с чем угодно, взыскания не получит и никто про это не узнает, — я повернулся к нему. — И что стыдных болезней на корабле нет, а есть болезни, от которых помирают.

Евдокимов подумал.

— Скажу, — проговорил он наконец. — Только я вам вот что посоветую, Андрей Ильич.

— Слушаю.

— Вы не про срам говорите, а про Ефрема.

— То есть?

— Дык расскажите про него, — боцман пожал плечами. — Не тайно, а прямо, при всех. Что вот, мол, человек терпел полтора суток, и мы его едва не потеряли, и что он нынче жив. Они это запомнят вернее всяких правил. Потому что Ефрем свой, они его знают, и он тут ходит.

Я поглядел на боцмана с уважением.

— А ему не будет обидно?

— Дык вы у него и спросите.

Ефрема я спросил вечером, и он подумал и сказал, что пусть говорят.

— Мне, вашбродь, всё едино теперь. Я думал, помру от стыда, а чуть не помер от другого. Вы им скажите. Может, кто ещё ходит и терпит.

Двадцать пятого сентября я сел за журнал в девятом часу вечера. Журнал я вёл всякий день с августа, и за это время он сделался толстым.

Я разложил бумаги и обмакнул перо. И вывел вверху число.

«25 сентября 1817».

И вот тут у меня что-то щёлкнуло. Я отложил перо. Посидел. Потом взял чистый лист и написал на нём другое число.

«17 сентября».

И стал глядеть на него. В прошлой жизни, лет за шесть до смерти, я читал книгу про это плавание. Читал я на ночь, лёжа, и половину забыл на другой день. Зато у меня всегда была удобная память на таблицы.

А в конце той книги были приложения. Список офицеров. Роспись нижних чинов. И списочек умерших, коротенький, на три строки.

Фамилия, чин, дата, причина. Я не помнил ни причин, ни двух других строк. А первую помнил.

«Рогов Фёдор… 17 сентября 1817».