Страница 39 из 75
— Не понимаете, — капитан поднялся. — Я вам объясню, отчего. На корабле сто тридцать человек, и я не могу вести их за руку. Ежели я стану решать за всякого, кто с кем не поладил, я перестану быть капитаном и сделаюсь нянькой. Люди должны сами. — Он подошёл к окну и обернулся. — Это ваше дело, Вершинин. Вы его начали, вы и ведите.
— Слушаюсь.
— Мешать я вам не стану, — Головнин помолчал. — И вот что запомните. Я нынче услышал от вас про Лобанова и не забуду. Ежели он оступится, я это увижу, потому что теперь буду смотреть. А покуда он не оступился, разбирайтесь сами.
И вот это, ежели разобраться, было лучшим, на что я мог рассчитывать.
Капитан не стал за меня решать. Зато он теперь знал, и узнал от меня, а не от кого-нибудь другого.
К «Святому Николаю» мы подошли в девятом часу. Всё было готово со вчерашнего.
Троакар с канюлей четверть часа кипели у нас в лазарете и лежали теперь в чистой холстине. Скородумов нёс сумку, Новицкий шёл молча, а я считал шаги.
Шкипера мы усадили на табурет посреди каюты, спиной к свету, и наклонили вперёд, положив ему руки на спинку стула.
— Ефим Фадеевич, слушайте меня.
— Слушаю.
— Больно будет два раза. Когда я кольну кожу и когда пройду глубже. Больше больно не будет.
— Терплю.
— Знаю, что терпите. А вот чего нельзя, так это дёргаться. Ежели дёрнетесь, я вас пораню, и тогда мы оба пожалеем.
— Не дёрнусь.
— И самое главное. Как я скажу «не дыши», вы не дышите. Не вдыхайте и не выдыхайте, покуда не скажу.
Скородумов встал за спиной и положил ему руки на плечи.
Место я нашёл ещё вчера и нынче проверил заново.
Постучал сверху вниз, нашёл черту, где ясный звук переходит в глухой, и отступил от неё вниз на два пальца. Потом сосчитал рёбра. Вдоль нижнего края всякого ребра идёт борозда, и в ней лежат жила, вена и нерв. Войти по нижнему краю значит распороть их и залить всё кровью, которую в грудной клетке не остановишь ничем. Это я знал накрепко.
А по верхнему краю нижележащего ребра ничего не идёт, там кость, и на неё можно опереться.
Я нащупал ребро, поставил палец на его верхний край и поехал по нему в сторону, покуда не встал там, где надо.
— Владимир Гаврилович, держите.
Фельдшер нажал.
Риск я себе назвал про себя, как называю всегда перед работой. У меня нет зажима. У меня нет клапана. Ежели в грудь пойдёт воздух, лёгкое сожмётся, и человек задохнётся быстрее, чем от воды. И второй попытки не будет, потому что второй прокол в ту же грудь я делать не стану.
Ошибиться нельзя, и значит, не ошибёмся.
— Ефим Фадеевич. Не дыши.
Кожу я проколол одним движением. Шкипер охнул и не шелохнулся.
Дальше пошло медленнее, потому что тут спешить нельзя. Я вёл троакар внутрь, чувствуя, как он идёт через мышцу, и ждал того, что должно было случиться.
И оно случилось. Сопротивление под рукой вдруг кончилось. Как будто давил на туго натянутую кожу барабана, и она поддалась. Прошли.
— Стой, — сказал я и вынул стилет. И тут же зажал канюлю большим пальцем. — Владимир Гаврилович, палец.
Фельдшер, не отпуская плеч, подставил указательный, и я убрал свой, а он поставил свой на отверстие. Мы отработали это двадцать раз накануне, и он не задумался ни на секунду.
— Дыши, Ефим Фадеевич. Медленно. — Дальше пошло то, ради чего всё и затевалось. — Пускай.
Скородумов отнял палец, и из канюли пошла жидкость.
Она пошла в подставленный таз, мутновато-жёлтая, соломенного цвета, и шла ровной струёй. Я поглядел на неё и остался доволен.
— Стой. — Палец на место. Я поглядел на шкипера. Лицо у него было напряжённое, а губы уже не синие. — Пускай.
Опять пошло. Так мы работали минут десять, и всякий раз я останавливал на несколько секунд, чтобы воздух не пошёл в обратную сторону, и всякий раз Скородумов затыкал не думая. Таз наполнялся.
— Господа, — сказал вдруг Ефим Фадеевич. — Я дышу.
— Дышите. Молчите и дышите.
— Я, ваше благородие, третью неделю так не дышал.
Когда в тазу набралось около штофа с половиною, я остановился.
— Всё.
Новицкий поднял голову.
— Как всё? Оно ещё идёт.
— Идёт, — согласился я. — И пусть идёт до завтра.
— Отчего?
Объяснять пришлось быстро, потому что канюля торчала в человеке.
— Оттого, ваше благородие, что лёгкое три недели поджато. Оно слежалось. Ежели выпустить всё разом, оно расправится рывком, и от этого бывает беда.
— Какая беда?
— Кашель, кровь и вода в самом лёгком. Человек начнёт задыхаться сильнее прежнего, и не от того, что мы не выпустили, а от того, что выпустили.
Тут я упростил. В моё время это называли отёком расправления, и знали про него хорошо. Оттого выпускали не больше полутора литров за раз. А почему оно так, в моё время так до конца и не поняли.
Здесь мне довольно было того, что я знаю правило.
— Стало быть, выпускаем половину, — сказал я. — А остальное завтра, и после ещё раз, ежели наберётся.
Новицкий подумал.
— Разумно, — сказал он.
Канюлю я вынул на выдохе, зажав шкиперу кожу пальцами, и тут же прижал сложенную корпию и залепил.
Всё. Ефим Фадеевич сидел на табурете и дышал. Глубоко, и было видно, как у него ходит правая половина груди, которая три недели почти не двигалась.
Я послушал его трубкой. Справа внизу, где вчера была тишина, появилось дыхание. Слабое, далёкое, но появилось.
— Ну вот, — сказал я.
Шкипер поднял на меня глаза, и в глазах у него стояли слёзы, и он их не стеснялся.
— Господин подлекарь.
— Ефим Фадеевич, вам говорить нельзя. Отдышитесь.
— Мне сорок девять лет, — сказал он. — У меня трое. Я в Архангельске третью неделю числюсь помирающим, потому что письмо я домой отправил, — он перевёл дух. — Так вы мне позвольте другое письмо отправить.
Мы вышли на палубу, и Новицкий заговорил не сразу.
— Вершинин.
— Слушаю, ваше благородие.
— Я нынче подавал вам инструмент.
— Подавали.
— Впервые за тридцать лет.
Я не нашёлся с ответом.
— Не оправдывайтесь, — сказал он. — Я не в упрёк. Я про другое. Я вчера думал, что вы это делали. Не читали, а делали. Оттого что человек, который читал, так не работает.
Он поглядел на воду.
Вот это был тот самый разговор, которого я боялся с июля.
— Ваше благородие…
— Погодите. Я вас не спрашиваю, — Новицкий поднял ладонь. — Я вам говорю, что я это заметил, и на том закончим. У всякого своё.
Он двинулся к трапу.