Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 75

— Дыши глубже. Ещё. Покашляй.

Он покашлял, и я послушал снова. После кашля стало чище.

Ну вот: не воспаление. Нижняя доля слева поджата и плохо расправляется, потому что человек четверо суток лежит на спине и дышит мелко.

А от такого до настоящего воспаления — один шаг, и делается он за сутки.

— Семён. Слушай меня. С нынешнего дня ты у меня будешь дуть.

— Куда дуть?

— В воду. Возьмёшь кружку с водой и соломину — будешь дуть в неё пузырями. Двадцать раз за один присест, и так шесть раз на дню.

Прошка, стоявший рядом, фыркнул.

— Дык это ж баловство, вашбродь.

— Это не баловство, — я убрал трубку. — Он четверо суток лежит и дышит вполсилы. От этого низ лёгкого слипается. А когда дуешь в воду, там внутри поднимается сопротивление, и лёгкое расправляется до самого дна.

— А ежели не буду? — спросил Дроздов.

— А ежели не будешь, через два дня у тебя там начнётся, и вот тогда ты у меня заляжешь по-настоящему, а я тебя, может, и не вытащу.

Он тут же взял кружку.

Скородумов пришёл к концу и постоял в дверях.

— Это что у вас?

Я протянул ему трубку.

Он повертел её в руках, поглядел в дырку на свет, хмыкнул.

— Дудка, — заключил фельдшер.

— Приложите к нему и послушайте, — посоветовал я.

Фельдшер приложил, склонился и замер.

Стоял он так, я думаю, с полминуты, и лицо у него делалось всё более озадаченным.

— Слышу, — сказал он наконец.

— Что слышите?

— Дык дышит он, — Скородумов выпрямился. — Ясно так дышит, будто рядом.

Он подержал трубку ещё, потом отдал.

— Занятно, — сказал он. — Только я, Андрей Ильич, всё равно не пойму, на что оно вам.

Я понял, ради чего всё это было: трубка сама по себе не стоит ничего.

Она даёт звук: всякий, кто её приложит, услышит, что человек дышит. Я в этом убедился. А дальше надо знать, чем шум трения плевры отличается от хрипов, что означают влажные хрипы внизу с одной стороны и почему при выпоте дыхание не слышно вовсе. Этого не знает нынче никто, кроме Лаэннека, а он сам ещё только нащупывает и записывает.

А я знаю всё это готовым. Меня этому учили, и я это делал много лет.

У меня в руках оказалась вещь, которой в этом веке владеют человек десять на всём свете. Из этих десяти я, пожалуй, единственный, кто владеет ею по-настоящему.

Штаб-лекарь Новицкий заглянул уже в темноте, увидел трубку у меня в руках, поглядел секунды три и хмыкнул.

— После расскажете, — сказал он и ушёл.

А наутро я стал свидетелем разговора, которого не должен был слышать.

Вышло это глупо.

Я нёс на ют список больных, который Новицкий велел подать капитану, и поднялся по трапу, не глядя вперёд.

А на юте стояли двое: Головнин у гакаборта, спиной ко мне и перед ним Матюшкин.

Я остановился на верхней ступени трапа, потому что подходить было нельзя, а уходить уже поздно — скрипнула бы доска. И стал слушать поневоле.

— Фёдор Фёдорович, — говорил капитан. — Я вам срок положил до Англии.

— Так точно, ваше высокоблагородие.

— Англия вот она.

Матюшкин молчал.

— Я вас нынче не корю, — сказал Головнин. — Вы служите усердно, я это видел. Дело не в усердии.

— Понимаю.

— Не понимаете, — капитан повернулся к нему. — Так я вам объясню — по совести, чтоб вы после не думали, будто вас выбросили. Вы штатного места не занимаете. Вы у меня волонтёр, и взял я вас сверх комплекта, по просьбе. Стало быть, ежели вы завтра сляжете, мне заменить вас некем и незачем, потому что вас и так нет в штате.

— Так точно.

— Дальше мы идём в Атлантику. Там штиль в полосе безветрия и качка иная, чем тут. После тропики, а после мыс Горн, а на Горне, Фёдор Фёдорович, качает так, что люди со стажем не встают по неделе.

Я стоял на трапе, держал свой список и слушал. И не мог с ним поспорить ни в одном слове.

Рассуждал он совершенно верно, и я это понимал. Человек, которого выворачивает на Балтике, в сороковых широтах будет лежать пластом. И лежать он будет в тесноте, где на него придётся тратить руки, воду и место.

Списать его в Портсмуте не наказание. Это милосердие.

— Оттого я и говорю, — сказал Головнин. — Вам тут сойти. Отсюда до Кронштадта ходят купцы, я вас определю на первого, и в Петербург вы попадёте к ноябрю.

Матюшкин молчал.

Я его не видел, потому что он стоял ко мне вполоборота, а видел только, как у него сжались руки за спиной.

— Что скажете? — спросил капитан.

— Нечего мне сказать, ваше высокоблагородие, — выговорил Матюшкин.

И вот это меня и подняло. Потому что возразить ему было чем.

Я знал это лучше всех на корабле: я вёл его всё это время, считал, записывал — и все цифры лежали у меня во второй тетради.

А он стоял передо мной и молчал, потому что двадцатилетнему мальчишке нечего сказать капитану второго ранга.

Я поднялся на ют. Три секунды я себя уговаривал.

Ведь лезу в чужой разговор. Я не в строю, не при чине, я подлекарь из мещан, и капитан меня сюда не звал. И на «Камчатке» человек, влезающий в такое, получает по шапке немедленно и надолго.

А после я вспомнил, как этот мальчишка стоял в шторм на юте, держа обеими руками ящик с хронометрами, и как его выворачивало, и как он вытирал рот рукавом и снова брался.

И пошёл.

— Ваше высокоблагородие, дозвольте.

Головнин обернулся. Лицо у него не переменилось.

— Вершинин.

— Список больных, ваше высокоблагородие, который штаб-лекарь Новицкий велел подать вам лично. И дозвольте доложить по господину Матюшкину.

Волонтёр повернул ко мне лицо, и было оно такое, что мне стало не по себе.

— Докладывайте, — сказал капитан.

Я говорил быстро, потому что понимал, что второй раз мне рта раскрыть не дадут.

— Ваше высокоблагородие, господин Матюшкин у меня под наблюдением с двадцать девятого июля, и я записывал его состояние каждую неделю.

— Ну?

— Морская дурнота проходит привычкой, за две-три недели. Это не крепость натуры и не старание. Тело приучается само.

— Про то мне известно.