Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 44

Это объятие поразило его, как удар молнии. Он не ожидал этого. Не ожидал, что после всего, что он сделал, она вообще захочет быть к нему так близко. На секунду он замер, не зная, как реагировать, как принять эту хрупкую, невероятную веру, которую она сейчас ему подарила. А потом его руки сами сомкнулись вокруг неё, крепко, но бережно, словно он боялся, что если сожмёт чуть сильнее — она исчезнет.

— Всё хорошо, маленькая, — прошептал он ей прямо в волосы, и голос его дрогнул, выдавая то, что он так долго прятал даже от себя. — Он тебя не обидит. Никто тебя больше не обидит. Я здесь.

В этот момент Громов вдруг с пугающей ясностью понял: он окончательно влюблён в эту девушку. Не той слепой, собственнической страстью, которая заставляла его кричать и обвинять, а чем‑то гораздо более глубоким — тем, что заставляет человека смотреть на другого и видеть не просто лицо, а целый мир, который он готов защищать ценой собственной жизни.

И вместе с этим пониманием пришла другая, не менее острая мысль: она никогда не простит его. Не за крики, не за пистолет, не за то, как он растоптал её доверие в тот момент, когда она больше всего нуждалась в защите. Он видел это в том, как она сначала сжалась от его приближения, как её тело ещё помнило угрозу. Прощение будет долгим, если оно вообще когда‑нибудь наступит.

Он поднял её на руки, прижал к себе, чувствуя, как её тело дрожит, как она пытается удержаться, не рассыпаться на части. Он нёс её наверх, мимо всего этого кошмара, который кто‑то так старательно строил, чтобы разрушить его жизнь, а в итоге чуть не уничтожил самое дорогое.

На улице воздух был свежим, почти ледяным, и он жадно вдохнул его, как будто впервые за долгие часы. Машина ждала. Он усадил Анну на заднее сиденье, укрыл своим пальто, сел рядом и взял её за руку. Её пальцы были холодными, и он сжимал их, стараясь передать хоть немного своего тепла, но понимал, что никакое тепло не сможет сразу растопить тот лёд, в который превратилась её душа.

Только когда машина тронулась, он позволил себе закрыть глаза на секунду. И в этой секунде перед ним снова встали все его ошибки: крики, пистолет, слова, которые нельзя забрать назад. Он был идиотом, который не хотел верить правде, потому что правда была слишком неудобной, слишком болезненной. Но теперь он знал: он сделает всё, чтобы вернуть ей хотя бы часть того спокойствия, которое у неё украли. Даже если для этого придётся сначала заслужить право просто находиться рядом.

Анна лежала в гостевой комнате дома Громова, будто в чужом сне — всё вокруг было слишком чистым, слишком дорогим, слишком безжизненным. Кровать оказалась неожиданно мягкой, почти предательски уютной, и от этого Анне становилось неспокойно: она не привыкла к комфорту, который не нужно было заслуживать или выторговывать ценой собственной гордости.

Врач, которого Громов привёз лично, был пожилым, с усталыми, внимательными глазами и движениями, выверенными до автоматизма. Он осматривал её бережно, но отстранённо, как человек, привыкший видеть чужие раны и не позволять себе слишком сильно на них реагировать. Анна отвечала на вопросы односложно, не поднимая взгляда: «Да», «Нет», «Не помню». Каждое слово давалось с усилием, будто приходилось вытаскивать его из глубины, где всё было затянуто паутиной усталости.

Когда врач дошёл до запястий, Анна невольно дёрнулась. Тонкие, но глубокие следы от верёвок багровели на светлой коже, напоминая о том, что кто‑то действительно хотел её удержать — и не из заботы. Врач задержался на этих отметинах чуть дольше, чем на остальном, и в его взгляде мелькнуло что‑то похожее на тихое осуждение, хотя он не произнёс ни слова.

— Серьёзных травм нет, — сказал он наконец, закрывая сумку с инструментами. Голос у него был спокойный, ровный, будто он специально подбирал интонацию, чтобы она не резала слух. — Но нервное истощение сильное. Организм держится на чистом адреналине, а он скоро закончится. Ей нужен покой. И время. Следы на запястьях будут заживать долго. И не только кожа.

Он посмотрел на Анну, как будто хотел добавить что‑то ещё, но лишь слегка наклонил голову и вышел, оставив после себя запах спирта и этой сдержанной, профессиональной жалости, которую Анна терпеть не могла.

Громов всё это время стоял у двери, не решаясь войти, будто боялся своим присутствием сделать ей больнее. Он не отводил взгляда от врача, словно по его лицу пытался прочитать то, чего не хотел слышать вслух. Когда дверь за доктором закрылась, Громов на мгновение прикрыл глаза, будто собираясь с силами, а потом всё же шагнул внутрь. Но не подошёл к кровати, не сел рядом — он остановился у окна, где свет ложился на пол узкой, жёсткой полосой, и сложил руки за спиной, как человек, который изо всех сил старается выглядеть безобидным.

— Охрана у дома удвоена, — произнёс он тихо, будто докладывал не ей, а самому себе. — Все звонки фильтруются. Никто не войдёт без твоего разрешения.

Анна молчала. Она смотрела куда‑то в сторону, на узор на обоях, на трещину в потолке, на всё, что угодно, только не на него. В комнате пахло свежим бельём и чем‑то ещё — холодной, стерильной безопасностью, которая казалась ей подозрительной.

Потом Громов заговорил снова, и на этот раз в его голосе не было ни власти, ни жёсткости, ни даже попытки её убедить:

— Я не прошу тебя простить меня прямо сейчас. Но я хочу, чтобы ты знала: здесь ты в безопасности. Никто не войдёт без твоего разрешения.

Эти слова повисли в воздухе, тяжёлые и неуклюжие, как попытка надеть старую, давно забытую маску доброты. Анна впервые посмотрела на него прямо — не с вызовом, не со злостью, а с той усталой прямотой, которая бывает, когда человеку уже нечего терять.

— Не надо обещать, — проговорила она, и голос её прозвучал хрипло, будто она долго молчала, а теперь каждое слово царапало горло. — Просто не делай вид, что ничего не было.

Эта фраза ударила по нему сильнее любого крика, любого упрёка. Он едва заметно вздрогнул, будто от физического удара, и на секунду в его глазах мелькнуло что‑то, похожее на стыд — редкое, почти неузнаваемое чувство на этом жёстком лице. Он медленно кивнул, признавая её правоту.

— Хорошо, — сказал он просто. — Я не буду делать вид, что ничего не было.

И снова замолчал, будто исчерпал весь запас слов, которые мог позволить себе произнести. Потом он ещё немного постоял у окна, будто решая, уйти или остаться, и в итоге тихо вышел, прикрыв за собой дверь так осторожно, что щелчок замка прозвучал не как запирание, а как обещание: никто не войдёт.