Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 44

Она не удержалась на ногах и упала на колени, а когда подняла глаза, то увидела то, от чего сердце пропустило удар.

На кровати лежала Елена. Живая, но не живая. Её грудь медленно поднималась и опускалась в такт работе аппаратов, провода и трубки опутывали её, как паутина, удерживая на тонкой грани между мирами. Кожа была бледной, почти прозрачной, и в этой бледности было что‑то особенно страшное — будто жизнь утекала из неё капля за каплей. Рядом стояли врачи — они от испуга прижались к стенам, словно хотели стать невидимыми, раствориться в штукатурке, лишь бы не попасть под удар его гнева.

Громов заорал, не сдерживаясь, не выбирая слов, и в этом крике не было ничего человеческого — только чистая, обнажённая боль, превращённая в ярость:

— Вон! Все вон! Сейчас же!

Врачи метнулись к двери, исчезая так быстро, будто их и не было. Дверь за ними захлопнулась, и в комнате повисла тишина, нарушаемая только мерным писком приборов — холодным, безжалостным отсчётом секунд, который звучал как приговор.

Громов стоял, тяжело дыша, и смотрел на сестру, будто пытался силой воли заставить её открыть глаза. Потом он медленно перевёл взгляд на Анну, которая всё ещё стояла на коленях, глядя на Елену с таким ужасом, будто только сейчас поняла всю глубину той пропасти, в которую её затянуло, и осознала, что её жизнь и жизнь этой девушки теперь связаны неразрывной, кровавой нитью.

Громов и Анна застыли друг против друга, как два бойца, у которых кончились силы, но инстинкт всё ещё требовал нанести последний удар. В комнате висела такая густая, звенящая тишина, что даже мерный писк приборов казался глухим, будто звук пробивался сквозь толщу воды, сквозь саму тяжесть невысказанных слов. Каждая секунда растягивалась, впиваясь в нервы, как зазубренное лезвие.

И тогда Анна заговорила — не громко, не вызывающе, а с той обречённой усталостью человека, который уже всё потерял и потому больше не боится. Её голос звучал так, словно слова давались ей ценой физической боли — каждое из них будто разрывало грудь изнутри.

— Ты не хочешь слышать правду, — проговорила она, глядя ему прямо в глаза, и в этом взгляде не было ни вызова, ни злорадства, только горькая, выжженная изнутри честность. — Тебя окончательно выводит из себя тот факт, что она действительно могла специально выйти на дорогу. И я просто не могла увернуться, не сбив её. Ни влево, ни вправо — там были столбы, ограждения, всё сжималось в одну проклятую линию, где был только выбор: либо она, либо я. И я не выбирала. Просто мир выбрал за меня.

Громов побледнел так резко, будто из него выкачали всю кровь, оставив лишь холодную, твёрдую оболочку. Его зрачки расширились, поглощая радужку, и в них вспыхнуло что‑то дикое, первобытное — смесь боли и ярости, которую больше невозможно было сдерживать. Он дёрнулся, как от удара, и в одно мгновение выхватил тот самый пистолет, из которого застрелил охранника. Металл блеснул в тусклом свете, холодный, безжалостный, окончательный, будто сам этот предмет был воплощением его отчаяния.

Он нацелил ствол прямо Анне в грудь, но смотрел не на неё — он смотрел ей в глаза, будто пытался там найти хоть крупицу лжи, за которую можно было бы уцепиться, чтобы не верить в то, что она сказала. В этом взгляде читалась не просто жестокость, а мучительная попытка удержать реальность, которая рушилась у него на глазах.

— Не смей, — процедил он, и голос его звучал не как человеческий, а как скрежет металла по стеклу, надтреснутый, рвущийся от напряжения. — Не смей отнимать у неё право на жизнь. Моя сестра не хотела смерти. Это ты во всём виновата! Ты была за рулём! Ты могла что‑то сделать! Могла!

Он кричал, и крик этот рвал комнату на части, заставлял вибрировать стены, дрожать стекло в рамах, обнажая всю глубину его внутренней агонии. В этот момент он не был ни властным хозяином дома, ни расчётливым человеком, привыкшим держать всё под контролем, — он был просто братом, который отчаянно цеплялся за иллюзию, что всё ещё можно исправить.

А потом, когда слов уже не хватило, когда голос сорвался на хрип, он резко отвёл руку и выстрелил в стену.

Грохот ударил по ушам, как физическая пощёчина, и на мгновение мир будто раскололся надвое. Пуля вошла в штукатурку, выбив облако пыли и крошечные осколки, которые медленно кружились в воздухе, словно застывшие частицы этого кошмара. Эхо выстрела ещё долго металось по комнате, не находя выхода, и каждый его отзвук впивался в сознание, как гвоздь.

Анна вздрогнула всем телом, инстинктивно вскинула руки, закрывая голову, будто это могло защитить от того, что уже случилось, от того, что ещё могло случиться. Она сжалась, втянула голову в плечи, и на секунду весь мир сузился до этого резкого звука и запаха пороха — горького, едкого, въедающегося в кожу, оседающего в горле, заставляя задыхаться. Её пальцы впивались в собственные плечи, ногти оставляли полумесяцы на коже, но она даже не чувствовала этой боли — она была ничтожной по сравнению с тем, что творилось внутри.

А потом всё вдруг изменилось.

Громов резко замолчал. Не потому, что взял себя в руки, а потому, что его ярость наткнулась на что‑то, что оказалось сильнее её. Он перестал смотреть на Анну. Его взгляд скользнул мимо неё, через комнату, к кровати, где лежала Елена. И он замер, прикованный к этому месту, как человек, который увидел призрак, в которого боялся верить.

В эту секунду в нём будто переломилось что‑то важное: жестокость, которая только что кипела в нём, столкнулась с надеждой — такой хрупкой, что от одного неверного движения она могла рассыпаться в прах.

Анна, услышав эту внезапную тишину, медленно подняла голову, убирая руки от лица. Она не сразу поняла, что изменилось, но почувствовала: воздух стал другим — не таким тяжёлым, не таким ядовитым. Он будто наполнился чем‑то новым, едва уловимым, как первый глоток кислорода после долгого удушья. Она повернула голову туда же, куда смотрел Громов.

И увидела.

Худая, почти прозрачная рука Елены чуть приподнялась над покрывалом — совсем немного, едва заметно, как будто сама тяжесть одеяла была для неё непосильной. Но этот крошечный, едва уловимый жест был громче любого крика. Он означал только одно: она очнулась.