Страница 19 из 44
Она заставила себя опустить взгляд на бумаги. Строчки по-прежнему расплывались, но теперь она цеплялась за них с отчаянной настойчивостью, как за якорь в шторм. Пусть он думает, что она просто инструмент. Пусть считает её слабой, покорной, удобной. Пусть. Главное — не дать ему увидеть, как дрожат её руки. Главное — не дать ему понять, что каждый его резкий жест, каждый холодный взгляд врезается в неё глубже, чем любой удар.
А Громов, постояв ещё немного, оттолкнулся от стены. Его лицо снова стало маской — спокойной, непроницаемой, лишённой любых эмоций. Только в глазах осталось что‑то тёмное, тяжёлое, будто там ворочалось нечто, что он не мог ни принять, ни до конца подавить. Он резко развернулся и пошёл прочь, чеканя шаг, будто каждым ударом каблука хотел выбить из себя эту нелепую, раздражающую мягкость, которая пыталась пробиться сквозь броню его привычной жестокости.
В его сознании снова и снова всплывала одна и та же картина: Анна, спящая, беззащитная, с этим тонким следом от бумаги на щеке. И каждый раз он стискивал зубы, заставляя себя думать о другом: о делах, о сроках, о том, сколько денег поставлено на кон. О том, что чувства — это роскошь, которую он не может себе позволить. О том, что любая слабость должна быть сломлена. Даже если эта слабость — не её, а его собственная.
Потому что в его мире не было места для жалости. Не было места для сомнений. И уж точно не было места для того, чтобы смотреть на неё и чувствовать, как внутри что‑то сжимается от боли и вины.
Вина была для слабых. А он слабым не был. Никогда.
К вечеру в кабинет заглянул охранник — молчаливый, тяжёлый, будто отлитый из чугуна. Он не произнёс ни слова, только кивнул в сторону двери: мол, пора. Анна не стала спрашивать куда. После всего, что было за день, любой новый приказ звучал как приговор, и она уже научилась не тратить силы на вопросы, ответы на которые ей всё равно не понравятся.
Охранник вёл её по длинным, полутёмным коридорам, где свет ложился на пол редкими жёлтыми прямоугольниками из приоткрытых дверей. Шаги гулко отдавались в тишине, и каждый из них будто отсчитывал последние секунды её хрупкого, вымученного спокойствия.
Они остановились у двустворчатых дверей, откуда тянуло запахом жареного мяса и специй — тёплым, почти домашним, и от этого запаха у Анны вдруг предательски заурчало в животе. Она невольно прижала ладонь к животу, будто могла этим заглушить звук, выдать который сейчас казалось почти таким же страшным, как неповиновение. Она ела только утром — кусочек чёрствого хлеба и остывший чай, и с тех пор время будто растянулось в бесконечную, голодную пустоту.
Двери распахнулись, и Анна увидела Громова. Он сидел во главе длинного стола, в тяжёлом резном кресле, и доедал стейк. На тарелке оставалось ещё немного — кусок мяса, несколько ломтиков запечённого картофеля, тёмный соус, густой, как кровь. Он не смотрел на неё, пока она не вошла. Лишь чуть приподнял бровь, когда дверь закрылась за её спиной, и только тогда медленно поднял глаза.
И в этот момент живот Анны снова предательски заурчал. Громко. Неуместно. Почти вызывающе в этой тяжёлой, отполированной тишине, где, казалось, даже воздух был слишком дорогим, чтобы его сотрясали лишние звуки.
Громов замер с вилкой в руке. Секунду он смотрел на неё так, будто пытался понять, не ослышался ли. Потом уголки его губ чуть дрогнули — не в улыбке, а в той самой жёсткой усмешке, которая ничего не обещала, кроме неприятностей. Не говоря ни слова, он пододвинул к краю стола свою тарелку с остатками ужина — словно бросал кость собаке, проверяя, насколько низко она готова пасть.
Анна смотрела на эту тарелку, и в груди поднималась волна такой острой, жгучей горечи, что на мгновение она перестала чувствовать голод. Осталась только пустота и злость — не на него, а на себя, за то, что вообще позволила себе надеяться хоть на каплю нормального отношения. За то, что её тело так глупо, так бесстыдно выдало её слабость.
Она помолчала. Всего несколько секунд, но в эти секунды в ней что-то щёлкнуло, сломалось и тут же срослось заново — только жёстче, острее. Потом она шагнула вперёд, взяла тарелку — медленно, чтобы он видел каждое её движение, — и, не отводя взгляда, перевернула её.
Остатки стейка, картофель, соус — всё это с глухим шлёпком упало на пол. Тёмные капли соуса расползлись по паркету, как маленькие кляксы, и на секунду в комнате стало так тихо, что можно было услышать, как остывает еда.
Громов не шевельнулся. Только глаза его потемнели, став почти чёрными, и в них вспыхнуло то самое ледяное пламя, которое Анна уже видела раньше — то, что предвещало бурю. Он медленно отложил вилку, отодвинул стул — не резко, а с той пугающей размеренностью, которая всегда была страшнее крика. Потом встал.
В два шага он оказался рядом. Слишком быстро, чтобы успеть отступить. Слишком близко, чтобы надеяться, что обойдётся.
Он схватил её за плечи, пальцы впились в кожу с такой силой, что она почувствовала, как под ними проступают синяки. И прежде чем она успела хоть что-то понять, он резко развернул её и швырнул животом на стол — так, что воздух вышибло из лёгких, а перед глазами поплыли тёмные пятна. Он заломил ей руки за спину, прижимая их одним жёстким движением, и нагнулся к самому её уху, так, что она чувствовала его дыхание — холодное, ровное, пугающе спокойное на фоне её собственного, рваного, задыхающегося.
— Если я захочу, — прошептал он, и каждое слово падало, как камень, — ты будешь есть с пола. Всё, что я тебе дам. И благодарить за это. Ты поняла?
Анна стиснула зубы, чтобы не закричать, не всхлипнуть, не выдать, как больно, как страшно, как всё внутри сжимается в тугой, дрожащий комок. Она кивнула, потому что это было проще, чем спорить, проще, чем сопротивляться, когда он был таким — безжалостным, всесильным, чужим.
Он уже собирался оттолкнуть её, швырнуть на пол, заставить встать на колени и сделать то, что приказал. Уже напряглись мышцы, уже рука чуть ослабила хватку, готовясь к следующему движению. Но в этот момент он опустил взгляд.
Сначала на её руки — на побелевшие костяшки, на вены, вздувшиеся от напряжения. Потом ниже.
Футболка, которую ей выдали вместо её собственной, измятой и грязной, была ей велика. И сейчас, когда он заломил ей руки, ткань задралась, обнажив поясницу, а потом и всю спину — ту самую спину, которую она всегда старалась прятать, закрывать, делать невидимой.
И Громов увидел шрамы.