Страница 22 из 32
Таково было их предназначение: не заметить, что Христос тоже нес в себе силу, но особую. Иначе они растворились бы в ордах христиан и позорно исчезли с лица земли.
Недуги не дают нам оторваться от нас самих, стать другими, сменить кожу, перевоплотиться. После каждого шажка вперед они вынуждают шагнуть назад, так что мы если в чем и продвигаемся, то исключительно в сознании бессмысленной верности самим себе.
Моя задача в том, чтобы убить время, его – в том, чтобы убить меня. Двое убийц всегда поладят.
Одержимость
пределом
во всем, пределом как свойством, как основополагающей формой мысли, как врожденным дефектом, иначе говоря, как откровением…
Уже несколько месяцев на столе у меня лежит молоток – как символ чего? Не знаю, но он мне явно полезен и временами придает уверенность, вероятно известную тем, кто нашел для себя какое-то надежное укрытие.
Внезапный прилив благодарности – и не только к людям, но и к предметам, к камню за то, что он камень… Как все разом оживает! Кажется, это навеки. Мысль о
небытии
предстает вдруг непостижимой. Само то, что такие потрясения случаются, что они хотя бы возможны, говорит об одном: видимо, последнее слово все-таки не сводится к Неприятию.
Визит художника, который рассказывает, как где-то на юге он однажды вечером навещал слепого и, застав его в темной комнате, не мог удержаться от жалости и не задать вопрос, как можно жить, не видя дневного света. «Вы не подозреваете, сколько потеряли», – ответил слепой.
Эти приступы бешенства, желание лопнуть от злости, растоптать весь мир, отхлестать вселенную – как их унять? Сию же минуту отправиться на кладбище – на прогулку, а лучше
насовсем…
Ежедневно, ежечасно (да что там!), ежеминутно срываться в пропасть, которую буддистский диалектик Чандракирти
[35]
[Чандракирти (VII в.) – буддистский мыслитель, толкователь трудов Нагарджуны.]
называет
«ересью самопоглощенности».
У ирокезов старику, который больше не может охотиться, близкие предлагают на выбор – либо оставить его одного в пустынном месте, где он умрет от голода, либо раскроить ему череп томагавком. Заинтересованное лицо почти всегда склоняется ко второму. Важная деталь: перед всем этим семья в полном составе исполняет
«Песнь великого Избавления».
Какое «развитое» общество сумеет проявить столько здравого смысла или, если угодно, такое чувство юмора?
Все залежи религиозности я давно исчерпал. Что это – очерствение, очищение? Сам не знаю. У меня в крови нет больше ни крупицы божественного…
Плебс, не забудем, оплакивал Нерона. Вот о чем стоило бы всякий раз напоминать тем, кто соблазняется очередной химерой.
И надо же столько лет трястись над этой грудой костей, пытаться ее подштопать, вместо того чтобы – на радость обеим сторонам – давно вышвырнуть на свалку!
Сочувствия среди всех несчастных заслуживают только те, кто ночами не может сомкнуть глаза и хотел бы взбудоражить окружающий мир, издать вопль или хотя бы крик, а их сил едва хватает на то, чтобы шептать проклятья.
Я все меньше понимаю, что такое добро и что такое зло. Когда я вообще не почувствую между ними ни малейшей разницы (если предположить, что такой день наступит) – вот это будет шаг вперед! Но куда?
Совершенно верная, по-моему, мысль каббалы о том, что у каждой части нашего тела – у мозга, глаз, ушей, рук и даже ног – есть своя отдельная душа. Эти души как бы «искры» первородного Адама… Вот это уже не очевидно.
Спускаясь по лестнице, слышу, как восьмидесятилетний, крепкий еще с виду старик сосед во все горло ревет «Miserere nobis»
[36]
[«Помилуй нас» (лат.).]
. Через полчаса поднимаюсь назад и слышу прежнее упорное «Miserere». В первый раз я улыбнулся, во второй – вздрогнул.
Этот загробный покой, который испытываешь, отрешаясь от мира. Пространство свернулось, и я вдруг почувствовал на лице странную улыбку. Откуда она? Кто дарит необыкновенное счастье, которое излучают лики мумий? Я в одно мгновение оказался
по ту сторону
и в одно мгновение должен вернуться: нельзя безнаказанно проникать в тайны мертвых.
Строго говоря, я не знал настоящей бедности. Вместо этого я всегда чувствовал если не болезнь, то
недостачу здоровья,
которая и утешала меня в том, что я еще не окончательно обнищал.
Как узнать, что ты на верном пути? Проще простого: если рядом с тобой не осталось никого, значит, ты действительно близок к сути.
Опомнись, возьми себя в руки, не забывай: никому еще не удавалось обоготворить крах и не потерпеть поражение.
Птичий рынок. Сколько силы, сколько решительности в каждом неукротимом тельце! Кажется, эта подавляющая (другого слова не подберу) мелюзга, которая одушевляет щепотку материи, рождается из этой материи и развеивается вместе с ней, – воплощение самой жизни. И все-таки не могу отделаться от чувства досады и взять в толк эту горячку, этот безостановочный перепляс, это зрелище, этот спектакль, который дает себе жизнь. Что за беспардонная комедия!
Все эти прохожие напоминают вялых, умученных горилл, которым осточертело изображать человека.
Будь на свете хоть какой-то предустановленный порядок, каждый смертный твердо знал бы свой срок, а в положенное время бросал дела и откланивался. Но поскольку единства на сей счет нет, мы пребываем в ожидании, спорим с собой и теряем время в препирательствах и обидах.
В совершенном обществе каждому зажившемуся приказывали бы освободить помещение. И судили бы вовсе не по возрасту: столько молодых людей на самом деле ходячие трупы. Главная трудность заключалась бы в отборе тех, кто должен оповещать имярека о том, что его час настал.
Если бы мы могли
сознавать
свои органы,
все
свои органы, мы бы достигли абсолютного опыта, абсолютного видения собственного тела, которое предстало бы сознанию с такой ясностью, что уже не сумело бы исполнять свои принудительные обязанности и само превратилось в сознание, неспособное больше играть роль тела…
Я не перестаю проклинать судьбу, а иначе как бы я сумел ее выносить? Обвинение – единственная возможность с ней примириться и справиться. Поэтому придется и дальше осыпать ее проклятиями – из инстинкта самосохранения, по расчету, иными словами из соображений совершенно эгоистических.
Юноша и девушка, глухонемые, объясняются жестами. Какой счастливый у них вид!
Нет, решительно слова не годятся, не созданы, чтобы передавать счастье.