Страница 54 из 68
Я к тому времени про неё забыл совершенно.
Настолько, что когда Бабичев на построении зачитал «за проявленное мужество и умелые действия при разминировании... наградить медалью „За отвагу“ красноармейца Ковалёва Петра Никифоровича», я не сразу понял, что речь обо мне.
Меня толкнул в бок Прокудин.
- Идите, - прошипел он. - Идите, товарищ командир отделения, вас зовут.
Я вышел из строя.
Бабичев приколол медаль сам, левой рукой, потому что правая всё ещё висела на перевязи. Приколол криво, и я потом весь день ходил с перекошенной.
- Служу Советскому Союзу.
Строй стоял.
А потом случилось то, чего я не ждал и к чему был совершенно не готов.
Из строя вышел Прокудин.
Вышел без команды, на два шага, повернулся к строю и сказал громко, на весь взвод:
- Товарищ лейтенант, разрешите обратиться.
Бабичев опешил.
- Ну... обращайтесь.
- Я, товарищ лейтенант, хочу сказать за отделение, - печник оправил гимнастёрку. - Мы вот тут промеж себя говорили. Мы хотим, чтоб в приказе записали, что медаль эта не одному Ковалёву.
- Как это не одному?
- А так, что на хутор четверо ходили, - Прокудин повернулся и поглядел на строй. - Панкратов Ерофей Ильич, Хлыстов Виктор, Соловьёв Григорий и Ковалёв. А медаль одна.
Стало очень тихо.
Бабичев поглядел на Панкратова.
Старшина стоял на левом фланге и глядел прямо перед собой, будто ничего не слышал.
- Прокудин, - обронил лейтенант. - Вы в приказ по армии вносить изменения предлагаете?
- Никак нет, товарищ лейтенант. Я предлагаю вслух сказать.
- А вы уже сказали.
- Дык я перед строем сказал, а надо, чтоб вы сказали.
Бабичев постоял.
Потом повернулся к строю и произнёс - негромко, но так, что услышали все:
- На объекте у хутора работали четверо. Старшина Панкратов, ефрейтор Хлыстов, красноармеец Соловьёв и красноармеец Ковалёв.
Он помолчал.
- Красноармеец Соловьёв погиб девятого июля.
А затем скомандовал разойтись.
***
Их было в строю двадцать девять человек. Первый взвод. По штату в нём должно было быть сорок два, а на двадцать первое июня было тридцать восемь.
Я стоял перед этим строем с медалью на груди и ничего не чувствовал.
Совершенно ничего. Ни радости, ни гордости, ни даже усталого удовлетворения.
Только одну мысль, очень тупую и очень настойчивую: она за хутор. За пятое июня.
А девятого июля я убил Гришу Соловьёва, и за это мне ничего не будет.
После построения ко мне подошёл Хлыстов.
Подошёл боком, глядя в сторону, как всегда, когда собирался сказать что-нибудь неудобное.
- Ковалёв.
- Ну?
- Ты на Гаврилыча не серчай.
- За что серчать?
- Дык он про медаль вылез, - Витюха поскрёб под пилоткой. - Он это не для себя, ты не думай. Он вообще не про себя говорил, он даже себя не назвал, хотя он на хутор не ходил и права не имел.
- Я знаю, Витя.
- Он про Гришку хотел, - обронил Хлыстов. - Он всё ходил и говорил: как же так, парень погиб, а его фамилию нигде не назовут. Он третий день из-за этого не спит.
Мы постояли.
- И вот ещё, - прибавил Витюха. - Ты, ежели тебе медаль не в радость, ты её носи всё равно.
- Почему?
- А потому, что люди глядят, - объяснил он просто. - У нас в батальоне за лето три медали дали. Три, Ковалёв. И одна из них у тебя. Так вот, ежели ты её в карман сунешь, то оно как будто и не было ничего.
Он сплюнул.
- А ежели носишь - то они видят, что бывает.
***
Вечером Панкратов нашёл меня за карьером.
Я сидел на краю и вертел в руках медаль. Отвинтил её и вертел.
Старшина сел рядом, достал кисет.
- Привинти, - велел он.
- Ерофей Ильич.
- Привинти, я говорю.
Я привинтил. Медаль оказалась тяжелее, чем выглядела, и колодка у неё была новая, необмятая, и она топорщилась.
Он молча свернул самокрутку, прикурил и минуты три курил, глядя вниз, на дно карьера, где ещё торчали наши колышки и белели полоски бинта на разметке.
- Хорошее ты место нашёл, - обронил он вдруг.
- Панкратов его теперь ведёт. По приказу.
- Знаю, что ведёт. Мне комбат вчера бумагу дал и сказал: вот тебе, Ерофей, должность, - старшина усмехнулся. - Я за тридцать лет первый раз получил должность, которая мне нравится.
- Ты думаешь, она тебе за хутор? - спросил он наконец.
- Написано за хутор.
- Написано за хутор, - согласился Панкратов. - А выдали тебе её за то, что ты живой.
Я повернулся.
- Это как?
- А вот так, - он выдохнул дым. - Ты за два месяца в этом батальоне четырнадцать раз выходил на поле. Я считал. Четырнадцать. Из тех, кто выходил столько же, живых двое: ты да я.
Он стряхнул пепел.
- Медаль, Петя, дают не за подвиг. Медаль дают за то, что человек ещё есть и его можно построить и приколоть.
- Хреновое утешение.
- А я тебя не утешаю, - отрезал старшина.
Он помолчал.
- Ты письмо-то написал?
- Написал.
- Отправил?
- Отправил третьего дня. Через писаря, с полевой почтой.
- Что написал?
Я поглядел на него.
- Правду.
Панкратов повернул голову.
- Всю?
- Всю. Что полоса была моя. Что я её прошёл вчетверо быстрее, чем надо, и сказал ему, что чисто. Что он пошёл потому, что мне верил.
Старшина очень долго молчал.
Потом бросил окурок и придавил его каблуком - тем же самым движением, каким давил окурок в тот вечер за кухней, два месяца назад, когда спросил меня, откуда я знаю.
- Дурак ты, - обронил он.
- Может быть.
- Не «может быть». Дурак, - он поднялся. - Ей теперь с этим жить. Ей теперь не «погиб смертью храбрых», а «убил командир, который его учил».
Я тоже поднялся.
- Ерофей Ильич. А ежели бы я соврал?
- То было бы легче.
- Кому?
Панкратов посмотрел на меня.
- Тебе, - обронил он. - Тебе, Петя, было бы легче. Не ей.
И пошёл.
На пятом шаге остановился.
- А правильно ты сделал, - бросил он, не оборачиваясь. - Дурак, а правильно.
***
Про эти четыре дня надо сказать ещё одно.
Мы работали.
С двенадцатого числа батальон снимал свои же поля - те, что ставили в мае и июне, потому что через них надо было пропускать наши танки.
И вот тут раздельный метод показал, чего он стоит на самом деле.
Потому что снимать - это не ставить.
Ставишь ты по шнуру, ночью, в тишине, и никто в тебя не стреляет, потому что немец не знает, что ты тут. А снимаешь ты днём, под огнём, и снимаешь то, чего никто не записал.