Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 156

Чашка первой уходит из пальцев, я еще слышу, как она разбивается, но уже далеко-далеко, в соседней жизни. Стена подставляет свое надежное плечо, я сползаю по ней, как учили сползать по стенам в совсем других обстоятельствах, мягко и без грохота. Потом сажусь на пол в коридоре собственной квартиры, напротив вешалки, на которой до сих пор висит Людин плащ.

«Телефон остался на кухне», — отмечаю тем спокойным служебным голосом, который включается у нашего брата, когда паниковать уже поздно и вообще незачем.

До кухни всего четыре метра, что по нынешним меркам равняется примерно расстоянию до Дрездена.

«Сашка приедет к семи, позвонит в дверь, а потом откроет ее своими ключами».

Странно, о чём думает человек, когда сильная спокойная ладонь окончательно дожимает его к полу. Я не думаю ни о службе, ни о наградах в коробке из-под конфет, которые обязательно понесут за моим гробом, ни даже о Люде.

Потому что Люда не мысль, Люда — свет в коридоре, она сейчас просто стоит рядом, как стояла сорок лет.

Я думаю о том, шёл ли в Дрездене дождь четырнадцатого апреля семьдесят второго года.

В протоколах погоды не было. В протоколах никогда не бывает погоды.

Свет в коридоре становится белым, потом узким, потом сворачивается в точку.

Точка мигает.

Первым возвращается звук — и звук этот неправильный.

Я слышу гул голосов, много голосов, низких и мужских, вперемешку со звоном толстого стекла и лязгом посуды где-то за стеной. Еще слышу радио, из которого тянется бодрая глупая песенка с аккордеоном, но почему-то на немецком языке, сквозь неё слышен далёкий, знакомый перезвон трамвая. Вокруг пахнет разливным пивом, табаком, не каким-то сигаретным дымком из-под форточки, а плотным, слоями стоящим табачищем. Еще жареным луком, горчицей и мокрой шерстью, говорят все вокруг по-немецки, тем самым саксонским окраинным выговором, в котором половину слов глотают, а вторую медленно перекатывают во рту.

Я понимаю их сквозь гул автоматически, как понимал немецкую речь всю свою взрослую жизнь. И подобное знание самое первое, за что цепляется сознание — я понимаю немецкую речь даже на саксонском диалекте.

«Значит, я всё ещё я».

Во рту стоит вкус пива и крепкого табака, только я не курил тридцать лет и не пил, кажется, лет десять. Но это тело, судя по всему, за последние полчаса вволю успело попробовать и то, и другое.

Вторым возвращается тело, вот оно уже явно не моё.

Я сейчас сижу, под ладонями лежит липкая деревянная столешница, а сами ладони, я смотрю на них, наверное, всего полсекунды, точно не мои. Но эти полсекунды растягивается, как растягивается кадр перед аварией, они молодые, крупные, сильные, с чистыми ногтями и чужим шрамом через костяшку, еще в правой дымится сигарета.

Сердце, к которому я прислушиваюсь первым делом, потому что последним моим воспоминанием о сердце была та спокойная ладонь, бьёт глубоко, мощно и молодо, как неутомимый насос, которому работать ещё лет пятьдесят.

И еще я отлично вижу, вот что оглушает меня едва ли не сильнее всего остального. Вижу четко, до рези, во всю глубину прокуренного зала трещину на дальней кафельной плитке, стрелки ходиков за стойкой, готический шрифт на эмалированной табличке у двери.

Час назад я пять минут разбирал семь слов на экране телефона, а теперь могу прочитать газету через весь зал.

«Если все подобное со мной случилось час назад, а не несколько дней или месяцев?» — надо бы задаться данным вопросом, но пока явно не до него.

Взгляд сам, без команды, делает то, что делал сорок лет, аккуратно снимает помещение — зал на шесть столов, входная дверь слева, с колокольчиком сверху. За стойкой проход на кухню, тамбур в дальнем углу ведет на двор, к туалету. Двадцать семь посетителей, все по виду со смены, руки рабочие, никому ни до кого нет дела, все жадно пьют пиво и закусывают. Еще считаю расстояния, углы, что можно опрокинуть и чем можно бить. Старая привычка обживает молодые глаза мгновенно, как возвращаются в свою родную квартиру после недолгого отсутствия.

Но потом взгляд доходит до угла, в котором я сижу, до стола у стены, теперь я узнаю это место раньше, чем успеваю испугаться.

Шесть столов. Стойка. Тамбур во двор. Стол в углу, тот самый, на который старательный полицейский рейсфедер поставил в семьдесят втором году маленький аккуратный серый крестик.

Я сейчас сижу на крестике.

На столе передо мной стоит высокая кружка с толстым дном, наполовину пустая, пена на стенках оседает кольцами, по которым можно счесть глотки. Пиво тёмно-золотое, горьковатое даже на запах — тот самый знаменитый радебергер. Его сухую горечь я помню по давним командировкам, хотя настолько свежим его, пожалуй, не пил никогда.

Радеберг тут всего в получасе езды, но географическая близость мало что значит при социализме и плановой экономике. Это на загнивающем Западе в основном пьют то пиво, которое производится рядом. Лучший пильзнер ГДР почти весь целиком уходит на экспорт на тот же Запад, поэтому в обычной рабочей пивной его чаще спрашивают, чем получают.

«Значит, Мюллер умеет доставать именно радебергер», — мелькает у меня мысль.

Ещё одна мелочь, которой не было в протоколе. Рядом лежит картонная подставка, на её поле карандашом прочерчены две короткие чёрточки, так кельнер отмечает уже выпитое. Два пива.

«Соболев успел выпить два пива, нет, только полтора, выкурить полпачки и прожить последние полчаса своей жизни, пока я умирал в московском коридоре. Вообще, как-то многовато пива для служебной встречи с информатором, — замечаю я себе. — Похоже, он точно не ждал никаких проблем, просто радовался жизни, отлично получающейся работе и вечеру пятницы».

Рядом с кружкой ждёт тарелка, на ней лежит боквурст, толстая глянцевая сосиска, ещё дышащая паром, ломоть серого хлеба и жёлтая лужица горчицы с деревянной ложечки из общего горшочка. Горчица пахнет остро, с хреновым духом, самая настоящая баутценская, другой тут просто не держат.

И только теперь, поверх пива, горчицы и табака, до меня доходит главное, когда я поднимаю взгляд чуть выше тарелки. На соседнем стуле лежит свёрнутая газета, оставленная кем-то из прежних гостей, уголок первой полосы смотрит прямо на меня: Sächsische Zeitung, и знакомая дата — 14. April 1972.

Четырнадцатое апреля! Именно семьдесят второго года!

Моя душа попала туда, о ком я думал на пороге смерти!