Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 96

По возвращении я продолжил там, где мы прервались – начал целовать ее, а сам уже сунул в нее руку. Вскинувшись с воплем, она хватнула его, заставив в ее руках моментально превратиться в камень. Обезумев, мы мяли, сминали друг друга. Потом – то ли она втянула его в себя, то ли я рванул ее на него – вонзившись в нее вновь, я отметил, что успел по ней соскучиться, но и, что будто бы не выходил никуда. Я донес ее до стены, прижал и жестоко ломал, насаживая на себя, кусая прыгающую от моих бесноватых движений нежную, истерзанную ее грудь. Ее сердце ударами молота лупило меня в язык, отдавалось в моих висках. Я слышал те удары даже сквозь ее рыдающие стоны, в которых иногда различал свое имя. Ее оргазм: «О боже-е-е, Андре-е-ей!!!» - взорвался пронзительным криком, разразился надо мной рыданиями, обрушился на меня, она же сама упала на меня в изнеможении, трясясь и жалобно постанывая: «А-а-а... а-а-а...» Под ее дрожащие стоны и всхлипывания донес ее до постели и продолжал там. Я трахал ее до вечера, потом мы вспомнили, что голодны.

Во время того секса, сладкого, жесткого, жадного, свирепого, как февральские, пусть и не в наших краях, морозы, жаркого, каким может быть февраль только на другом полушарии, мы с ней временами достигали какого-то странного, слезливого состояния. То я, пока был в ней или пока не был, между поцелуями и облизываниями ее, между ударами его, обезумевшего, об нее, беззащитную и влажную, начинал мямлить ей, как скучал без моей девочки, как холодно и пусто мне было в камере-одиночке, то бишь, однокоешном хилтоновском нумере. То она, вся растворяясь во мне, поглощая меня всего, между экстатическими стонами, рыданиями и пыхтениями ныла о том, как переживала за меня. Как беспокоилась, не случится ли со мной чего. Будто улетел я не в Швецию на две недели, а на Северный Полюс на два года.

И, слушая эту ее лобуду, я совершенно адекватно ко всему этому относился. Как будто мы с ней говорили друг другу стандартные вещи, именно такие, какие требовалось сказать в те мгновения. Возможно, я даже кивал легонько, мол, так, милая, так, но вот же я наконец и прилетел к тебе. Словно обдолбались оба. И – сам не могу понять, как жил без нее раньше, ей богу.

Вот он я. Опять между ее ножек, опять влез в нее, будто снаружи мне холодно и скучно (так и есть). Приподнял ее бедра, уцепившись пальцами в ее попку, опять бьюсь в нее, трахаю ее, да сколько ж можно, еще, еще, до полной нашей с ней пульверизации. Вот он я опять – это мы с ней передыхаем, ведь тоже нужно когда-нибудь. Если честно, я устал. Он, беснующийся, устал и, кажется, даже немного... побаливает, что ли?.. А ее маленькая, ненасытная проказница? Справляюсь у нее – блин, да тоже болит, конечно. Наверняка гораздо сильнее, чем мой бандит у меня.

Участливо прижимаю ее к себе, закрываю свои бесстыжие, жадные, стоит им взглянуть на нее, глаза, мысленно прошу прощения за боль там, где от меня должно быть только сладко, слегка массируя, глажу ее голову. Зарываясь в них носом, целую душистые, растрепанные волосы, скольжу руками по истерзанному мной сладкому, самому сладкому в мире телу моей любимой девочки. Руки-гады сами добираются к ней между ножек – боже... больно же ей... оставь... не тронь... угомонись... не могу... – легонечко проводят там, не ласкают – силятся «успокоить», нос утыкается к ней за ушко, лоб прижимается к ее волосам, а искусанные ею до крови губы сами шепчут ей на ушко какую-то хрень типа «зато мы опять вместе... наконец-то вместе... маленькая... моя... бедненькая». Каким образом это должно утолить ее боль? Никаким, полагаю. Просто говорю ей, что чувствую, и... да я – хренов эгоист... сволочь... зверь... я ведь не жалею ее нисколечко. Ведь она сама этого хотела... ведь она же тоже брала меня... трахала меня, не только я – ее. Просила, умоляла, требовала – возьми, войди... останься во мне... приди ко мне... не выходи... не оставляй... не уезжай больше... так плохо без тебя... я беспокоилась... я так волновалась...

Мне жаль, что именно ей от этого теперь так больно, не мне, но... А ну, испепели меня, ты, там, где и кто бы ты ни был – если бы она попросила меня сейчас: «Войди в меня еще... возьми... растерзай... разорви» - я, гад... сделал бы. Но она не просит, к счастью.

И еще. Те ее слова, что, мол, переживала, беспокоилась. Кому угодно они покажутся глюком. Кому угодно, только не мне. Нет. Я радуюсь ее словам во время бури, насаживая на твердого, горячего себя мягкую, кипящую и кричащую ее, прижавшись лбом к ее лбу, глазами – к ее глазам, дыша открытым ртом в ее рот, упиваясь горячими слезами ее оргазма, что брызгают в мои воспаленные глаза, заливают их, освежают. Я радуюсь ее словам во время затишья, лежа на ней в обхвате ее ножек, выглядывая головой и плечами из плотного кольца ее обессилевших рук, точно письмецо из конверта. Я радуюсь ее словам, смачно, основательно облизывая ее твердые сосочки, будто кормясь из них, пока мой язык, трепеща от их пьянящего вкуса, гуляет то по одному пунцовому соску, то по-другому, щекочет кончиком кончик, кружит надоедливой центрифугой, обегая мокро, скользко не только сосок, но и всю сисечку, одну, потом вторую, забираясь под нее, тешась в теплой, влажной от ее горячего, сладкого пота складочке и доказывая, что не такие уж они у нее и маленькие, вон, попробуй всё обойди. Ведь ни миллиметра нельзя обделить вниманием. Ведь обидятся же, а они мне добренькими нужны. Гостеприимными. И лакомками. А она лежит подо мной, дает, и тут дает мне, моему языку погулять, порезвиться на себе, поиграться с ее грудками. Лужаечка, полянка моя, травушка... Лежит, запрокинув назад голову, закрыв глазки в бессилии, дышит с дрожью и лишь, насколько хватает сил, легонько гладит мои волосы, ласкает меня тихонько.

В конце концов, хоть я того и не хотел, мне удается снова возбудить ее. Она еле слышно стонет мне с мольбой, чтобы я вновь вошел. Что она правда-правда хочет этого. Что ей сейчас очень больно, но что ей, если я не вернусь в нее сейчас, будет только хуже. Когда я медлю, у нее на глазах появляются слезки. И я беру себя в руки, принимаюсь успокаивать ее, как можно нежнее лизать ее, израненную, уверяя, что ей сейчас нельзя и что так будет лучше. Она покорно отдается моему языку, теперь нежному и мягкому, ласково гладит мои мокрые волосы и кончает со вздохом, тихонько плача. А я обцеловываю ее мокрое личико, шепчу куда-то в ее раскрасневшиеся щечки, в припухшие губки и в зареванные глазки, шепчу, что, мол, моя девочка – умничка, самая сладкая в мире, и что я сделаю так, чтоб у нее ничего не болело, и чтобы плакала она со мной только от радости.

Да.