Страница 75 из 76
Она пролежала там до пятьдесят шестого года.
Не потому, что я про неё забыл. Я про неё не забывал ни одного месяца. Просто в том, что лежало на трёх полках ниже, не нашлось ни единой строки, из которой можно было бы взять хоть рубль на дорогу местного значения; не нашлось и плана, куда её вписать, и учреждения, которое за неё спросит.
За дорогу не отчитываются. Мне это ещё Гречко объяснил в январе; тогда я не поверил, зато первого марта проверил по бумагам.
Второго я обошёл хозяйство.
Обходил я его не первый раз — я по нему полгода ходил, — но ходил я до того по-другому — как приезжий с нарядом: приехал, сделал, уехал. А второго марта я пошёл смотреть на всё это как на своё, и оказалось, что это совершенно другое занятие и что теперь вижу я совсем другое.
Раньше мне была видна работа. Теперь стали видны обязательства.
Скотный двор. Шестьдесят четыре коровы вместо восьмидесяти четырёх и сорок шесть голов молодняка вместо шестидесяти. Стропила голые. Крыть надо в марте, а крыть нечем: солома с делянок стоит невывезенной. Лапку возят с двадцать шестого февраля, и дело идёт хорошо — за четыре дня семнадцать саней.
Конюшня. Двадцать восемь голов, из них рабочих девятнадцать. Гнедой со сбитой холкой стоял третьим слева и посмотрел на меня, как мне показалось, с определённым выражением.
Семенной склад. Три закрома из пяти пустые. В двух полных — то самое зерно с куколем, и я взял горсть, растёр и понюхал, и запаха самосогревания не было, и это была первая хорошая новость за два дня.
Кузница. Не топлена с сорок девятого. Горн цел, мех порван, наковальня есть, и это, между прочим, целое состояние, потому что наковальню в те годы было не купить.
И, наконец, Гарь.
До неё четыре версты, и я пошёл туда пешком, потому что лошадей было жалко, а трактора у меня больше не было — ни одного, ни на минуту, ни под каким видом.
Вот это было самое странное ощущение всей той недели, и я его помню до сих пор. Полгода я распоряжался одиннадцатью машинами. Теперь я был человеком, который ходит пешком и просит.
Гарь лежала под снегом, и снега на ней было по колено, и стерня торчала из него бурыми пиками, и поле выглядело ровно так же неопрятно, как в сентябре.
Я прошёл его по диагонали, промерил в четырёх местах и записал: сорок три, сорок, сорок четыре, тридцать девять.
За оврагом, на соседнем, было двадцать один.
Простоял я там долго и, честно говоря, совершенно без пользы для дела, потому что мерить в четвёртый раз одно и то же — занятие для человека, которому надо себя чем-то утешить.
Утешения мне хватало ровно на восемнадцать гектаров из семисот.
Третьего марта, в шесть вечера, собралось правление.
Март в тех местах начинается с капели на солнечной стороне и мороза в тени, и в правлении к вечеру стоял тот кислый дух подсыхающих валенок, который зимой в конторе не выветривается вовсе.
Собрались в правлении, за тем же столом, семь человек: я, Клавдия Никитична, Дарья Гущина, Никанор Пестов, Фёдор Кузьмин, Настасья Мокеева и Пров Лыков.
Первым вопросом я поставил справки.
— Вопрос такой. Марья Сазонова просит справку дочери, Антонине, для поступления в педагогическое. Двадцать восьмого я сказал ей, что решать будет правление и что скажу при всех. Говорю.
— Ну говори, — сказал Пестов.
— Я предлагаю не решать по каждому отдельно. Я предлагаю принять правило и записать его в протокол.
— Какое?
— Кто кончил семилетку и поступает учиться — тому справку даём. Всякому. Без разбора, чей он и как я к нему отношусь. А кто просто хочет уехать — тому не даём.
За столом стало тихо, и первым заговорил Лыков — я на это и рассчитывал.
— Ты считать умеешь, Егор Кузьмич?
— Умею.
— Тогда посчитай. Нынче семилетку кончает девять человек. Из них семеро собираются учиться. На будущий год кончает одиннадцать. Ты за пять лет тридцать душ отсюда выпустишь, и все — молодые, все — грамотные. А работать кто останется? Мы с Никанором?
— Останется меньше, чем сейчас, — сказал я. — Это верно.
— Так зачем же ты это предлагаешь?
Тут я мог начать про будущее и про то, что фельдшер в Никольском один на четыре села, а до района четырнадцать вёрст, и что Игната Матвеевича Тюрина мы не довезли не потому, что не хотели.
Я сказал короче.
— Затем, что иначе через пять лет у меня будет колхоз, из которого никто не уехал, и в нём будет двадцать шесть мужиков и ни одного человека, который сам захотел бы тут жить.
— Складно, — сказал Лыков. — А хозяйство?
— А хозяйство — моя забота. Не их.
Голосовали. За — четверо: я, Клавдия, Дарья Гущина и, чего я никак не ждал, Настасья Прокофьевна Мокеева.
Против — трое: Лыков, Пестов и Кузьмин.
И все трое были правы, и я это знал, когда предлагал.
— Записывайте, Клавдия Никитична. Принято четырьмя против трёх.
А потом Дарья Гущина задала вопрос, ради которого, я думаю, весь вечер и сидела.
— Егор Кузьмич. У тебя сестра семилетку кончает.
— Кончает.
— Ей тоже справка нужна.
— Нужна.
— Так ты ей первой подпишешь?
За столом семь человек, и все семеро на меня посмотрели.
— Последней, — сказал я. — Как все подадут, так она и подаст. И подпишу я её после всех, чтобы никто в деревне не сказал, что я это правило под сестру придумал.
Дарья подумала и сказала:
— А ты придумал под сестру.
— Придумал под сестру, — согласился я. — А правило всё равно верное.
А за столом, впервые за весь вечер, засмеялись, и засмеялись все семеро, включая Лыкова, который только что голосовал против.
Заседание кончилось в половине девятого. Первый протокол правления колхоза «Путь Ильича» нового состава занял полторы страницы и содержал четыре вопроса, и справки в нём стояли первыми.
Третьего же, ближе к десяти вечера, я пошёл в Осташино.
Пошёл я туда попрощаться с Гречко, потому что расчёт мне выдали, а попрощаться не успели, и потому что четырнадцать вёрст ночью по насту идутся легче, чем днём.
В конторе МТС горело два окна.
Гречко был у себя, и стакан стоял на своём месте, и по тому, как он на меня посмотрел, я понял, что он ждал.
— Явился. Садись.
Он налил себе воды из графина. Я впервые видел, чтобы он что-нибудь наливал.
— Ты, Ветлугин, дурак, — сказал он. — Я тебе это в ноябре говорил и повторяю. Только теперь прибавлю.
— Прибавляйте.