Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 76

Глава 8 «Доска»

Дождь зашёл седьмого августа с северо-запада, и я его увидел часа за четыре.

Увидел не по небу, а по бабам.

Бабы на току часов с трёх начали поглядывать в одну сторону и переговариваться, и одна сказала другой: «Ой, зайдёт», — и обе стали работать быстрее. Никакого барометра тут не требовалось. В деревне погоду знают телом и знают вернее, чем в сводках: ошибка в сводке стоит выговора, а ошибка в теле стоит хлеба.

Примету эту я после проверял не раз и скажу так: бабы на току ошибались реже районного радио. Радио объявляло «переменную облачность» ровно в те дни, когда лило третьи сутки, и объявляло уверенно: сводку составляли накануне, а накануне облачность действительно была переменная.

К шести стало ясно и мне.

Небо на северо-западе сделалось не серым, а таким плотно-белым, какое бывает перед долгим дождём, и ветер зашёл и потянул низом.

Я нашёл Кобылина в правлении.

— Тихон Саввич. Ночью будем молотить.

— Ночью? — Он поднял на меня свои светло-голубые глаза, и в них было только доброжелательное недоумение. — Егорушка, люди с четырёх утра на ногах.

— Знаю. Зайдёт дождь — на валках пропадёт.

— Так, может, и не зайдёт.

— Зайдёт. К ночи, и не на час.

— А ты почём знаешь?

— Ветер зашёл. И бабы на току заторопились.

Кобылин помолчал. Он был человек опытный и, я думаю, знал про этот дождь то же самое, знал то же самое, что и бабы, и я.

— Ну хорошо, — сказал он мягко. — Только ты, милый, сам с людьми и говори. Я приказывать не стану. Ночью работать — дело добровольное.

Обошёл он меня именно здесь. «Дело добровольное» означало ровно одно: если люди не пойдут, виноват буду я, а если пойдут и надорвутся — тоже я.

Пошли все, кроме троих, и эти трое, между прочим, тоже имели полное право не идти: у одной свекровь лежачая, у второго нога, третий просто сказал, что не пойдёт, и объяснять не стал.

Я его за это уважаю больше, чем тех, кто ходит и жалуется.

Ночная молотьба — работа, про которую хорошо читать и скверно вспоминать.

Молотилку крутили от трактора, и трактор всю ночь стоял на одном месте и ревел, и от этого рёва к утру делалось так, будто тебе в голову насыпали песку. Свету было два фонаря: один у барабана, другой у весов. Всё, что за пределами этих двух пятен, приходилось делать на ощупь. Полова летела туда, куда её несло ветром, то есть в лицо подавальщицам, и через час у всех были глаза как у больных.

Женщин на молотьбе было девять и мужчин четверо.

Самая тяжёлая работа на молотилке — не подача и не отгрузка, а мешки. Мешок с зерном весит без малого шестьдесят килограммов, и за ночь их надо принять, завязать, оттащить и уложить. Мы с Тюриным и Сазоновым таскали втроём, менялись каждый час, и к трём часам я перестал считать, потому что счёт мешал.

Скажу о двух случаях, которые из той ночи стоит помнить.

Первый. Часов около двух ночи ко мне подошла баба Настя Мокеева, та самая, что спрашивала у районного насчёт процентов, и сказала:

— Егор Кузьмич. А аванс когда?

— Какой аванс?

— Дык натуральный. С молотьбы. Оно положено — с начала молотьбы десятую часть на трудодни выдавать. Мы третий год не видали.

Я про эту норму знал и до её вопроса. Знал, что по уставу артель имеет право выдавать натуральный аванс из десяти-пятнадцати процентов намолоченного, и что делается это как раз с начала молотьбы, и что три года подряд в «Пути Ильича» его не выдавали, сперва отдавали государству, потом засыпали семена, потом фураж, и к трудодням доходил остаток, которого не было.

— Спрошу, — сказал я.

— Спроси, спроси. — Баба Настя поправила платок и взялась за вилы. — Ты человек новый, тебе, может, и ответят. Нам-то отвечают одно: сперва государству. Оно-то верно, государству сперва. Только государство своё берёт первым, а мы своё — последними, и всякий раз выходит, что мы последние и есть.

А второй случай был под утро.

К половине четвёртого мы взяли всё, что лежало в валках на дальнем клине, и когда пошёл дождь — сперва редкий, потом настоящий, — на току стояло восемнадцать возов, укрытых брезентом, и это была хорошая работа, за которую в другом хозяйстве людям сказали бы спасибо.

Утром выяснилось, что из восемнадцати возов в амбарную книгу записали шестнадцать.

Не украли. Никто ничего не крал.

Просто в четыре утра, под дождём, при керосиновом фонаре кладовщик Лапин записывал возы на клочке бумаги. Клочок отсырел. Два воза он не разобрал.

Вот из таких двух возов, размокших на клочке в четыре утра, и складываются те самые восемь процентов, о которых Клавдия Никитична четвёртый год пишет в акты ревизии. Не из воровства. Из отсыревшей бумаги, темноты и того, что человеку, который третьи сутки не спал, лень переспросить.

Восьмого августа с утра я пошёл за доской.

После ночного дождя двор развезло, и от земли парило; молотилка стояла мокрая, и с брезента на ней капало ещё к обеду.

Мне нужна была доска — обыкновенная доска метра полтора на метр, крашенная чёрным, чтобы писать мелом, — и я по неопытности полагал, что это дело пяти минут.

Наивность моя была полная. Я даже прикинул, что успею до обеда.

— Доску? — переспросил Лапин. — Сей момент. Доски у нас в наличии не имеется.

— А в сарае?

— В сарае имеются, — согласился он охотно. — Только они не в наличии, они не оприходованы. Оприходованное я выдаю, а неоприходованное я выдать не могу, потому что его нету.

— Но оно есть.

— Есть, — сказал Лапин. — А по бумаге нету. Вы, Егор Кузьмич, у председателя резолюцию возьмите, тогда я его оприходую и вам же и выдам.

Я пошёл к председателю.

— Доску? — обрадовался Кобылин. — Конечно! Отчего не дать. Ты вот что: составь мне смету.

— Смету на доску?

— Ну а как же. Материал, работа. Ты пойми правильно, милый: я тебе выдам, а осенью ревизия придёт и спросит — на каком основании списан пиломатериал? А я ей: доска. А она: какая доска, где смета? — Он развёл своими белыми руками. — Ты Клавдию попроси, она тебе за пять минут посчитает.

Я пошёл к Клавдии Никитичне.

Она выслушала меня, продолжая водить обратной стороной ручки по строке, и ответила:

— Смету на доску я не составлю.

— Почему?

— Потому что смета составляется на работы стоимостью свыше ста рублей. Доска стоит четыре рубля с полтиной. Смета на четыре рубля с полтиной — это документ, который проверяющий читает как издевательство, и правильно читает.

— Что же делать?