Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 76

Ставил я людей не по машинам, а по узлам. Тюрин с Сазоновым сняли со всех девяти одно и то же — тележки, катки, натяжные механизмы, — и стали делать их подряд, одну за другой. Мишка с Санькой на разборке и мойке. Кораблёва и Мокеева — на дефектовке и записи: разложить снятое, промерить, что промеряется, отложить негодное. Спиридон приходил на два часа после обеда и правил то, что можно было выправить, а выправить в те годы можно было почти всё.

Про то, отчего это работает, я объяснять не стал.

Объяснять бесполезно: тут верят одним рукам. Человек, восемь раз подряд перебравший одну и ту же тележку, к четвёртой перестаёт вспоминать, куда идёт какая шайба, а к шестой начинает замечать в ней то, чего не видел на первой. К вечеру первого дня Тюрин, перебрав четвёртую тележку, вдруг сказал в пространство:

— Быстрее пошло.

— Быстрее, — согласился Сазонов.

Оба они замолчали и переглянулись, и это переглядывание стоило дороже любой моей речи.

К концу первого дня было готово одиннадцать узлов и ни одной машины.

С этого и началось то, ради чего я всю эту главу и рассказываю.

— Одиннадцать чего? — спросила Мокеева.

— Узлов, Настасья. Тележек, катков, натяжек.

— А машин на ходу сколько?

— На ходу ни одной.

Люди стояли и молчали, и молчание было нехорошее. Одиннадцать узлов лежали на верстаке ровным рядом, вычищенные и собранные, и любоваться ими мог только я, потому что я один знал, во что они превратятся послезавтра. Для всех остальных это была куча железа на верстаке при девяти неподвижных машинах.

— Дуся, — сказал я. — Тетрадь.

Кораблёва принесла тетрадь, в которую с обеда записывала снятое.

— Пиши сюда ещё. — Я расчертил ей страницу. — Слева день. Сверху — кто. В клетке — что сделал и сколько времени заняло. А внизу, отдельной строкой, — сколько всего узлов готово.

— А зачем?

— Затем, чтоб послезавтра было видно, кто это сделал, — сказал я. — Наряда нам не выпишут. Тетрадь выпишем сами.

Кораблёва взяла карандаш и с этой минуты стала другим человеком. Я потом не раз замечал: дай человеку, за которого всю жизнь всё решали, самому взяться за расчёты — и он сделается неузнаваем.

Второй день сломался в половине девятого вечера.

К этому часу железо в мастерской нагревается за день так, что головку блока голой рукой не возьмёшь, а от ворот тянет остывающей пылью и полынью со двора.

Мы к тому времени собрали три ходовые и подошли к моторам, и на второй машине из тех, что я записал в лёгкие, при съёме шкива — тем самым спиридоновым съёмником, который держал мёртво, — обнаружилось то, чего я не увидел при обходе.

Вал оказался бит.

Не изношен, а именно бит: по шейке шла старая выработка с задиром, а на конусе стоял наклёп от того, что шкив когда-то сажали через прокладку из консервной жести. Такую машину я в свой список записал зря. Из лёгких она переходила в тяжёлые, а вместе с ней рассыпался и весь мой график, потому что с девяти машин мы теперь имели восемь, а из них поднять к завтрашнему вечеру можно было только две.

Две. А я обещал три.

Люди это поняли раньше меня — во всяком случае, Тюрин понял. Он посмотрел на вал, потом на меня и молча пошёл курить, а за ним потянулись остальные, и в мастерской стало очень тихо и очень поздно.

Мокеева вернулась первой.

— Егор, я пойду, — выговорила она от порога. — Ты уж прости.

— Иди, Настасья.

— Ты не думай. Я б осталась. — Она стояла и мяла в руках платок. — Только у меня Витька один, и корова, и завтра на ферму к четырём. А тут ни трудодня, ни наряда, и вон вал.

— Иди. И спасибо тебе за два дня.

Она пошла к двери и от двери обернулась.

— Ты на меня зла не держи.

— Я и не держу.

И вот это, читатель, был единственный по-настоящему тяжёлый момент за все три дня.

Вал — железо, с железом всегда что-нибудь придумывается. А тут уходил человек, совершенно во всём правый, и удержать его я мог только одним способом: напомнить, что она обещала, и посмотреть, как ей делается стыдно за то, за что стыдно быть не должно. Таким способом людей удерживают часто. Я его знаю и пользоваться им не стал. Благородство тут ни при чём: на четвёртый день она ушла бы всё равно, только уже с ненавистью.

Мы её потом три недели не могли дозваться ни на что, и виноват тут был я.

Остальные вернулись с курева и встали полукругом.

Есть в такую минуту два способа. Первый — крикнуть и напомнить, что обещали. Второй — соврать, что всё поправимо. Я много раз видел, чем кончается и то и другое, и потому сделал третье: сел на верстак, подтянул тетрадь и стал считать при них.

— Смотрите сюда, я вам всё покажу, как есть. Вал битый — эту машину бросаем совсем, до августа, тут говорить не о чем. Остаётся восемь. Ходовые готовы на трёх, моторы на двух почти собраны. Если ночью доделать два мотора и посадить их к утру, то завтра к обеду будет две машины на ходу. Не три.

— Две, — поправил Сазонов.

— Две, — согласился я. — А третьей нет.

— А обещал три, — сказала Кораблёва.

— Обещал.

Тюрин отошёл к стене, где стояла та самая машина, которую он вчера перебирал вне очереди, потому что она мешала проходу.

— Эта пойдёт, — проговорил он в стену.

— Которая?

— Эта пойдёт. Я на ней вчера тележку перебрал и натяжку выправил. Там мотор целый, там пускач не крутит. Пускач я к утру сделаю.

Он сказал это ровно, не глядя на меня, и я вдруг понял, что все три дня он не просто шёл по моему графику, а всё время делал больше, чем требовалось — так работает человек, который старшего слушает, а голову свою не выключает.

— Игнат Прокофьич. Так ведь ночь на дворе.

Тюрин пожал плечами.

— Дык ночь, — согласился он. — Она всё одно пройдёт, хоть спи, хоть не спи.

Ночь эту я помню плохо. Героического в ней ничего не было: я спал сорок минут, а остальное время работал руками, а руки памяти не имеют.

Помню керосиновую вонь и как Санька Гущин уснул сидя, с ключом в руке и с открытым ртом. Мы его не будили минут двадцать, а потом разбудили: жалеть человека в такую ночь — значит объявить при всех, что от него толку нет.

Помню, как в первом часу кончился керосин в лампе, и Кораблёва сходила за своим, из дому, и об этом мы уговорились молчать, потому что керосин по тем временам был не мелочь.

Помню, как Кораблёва в третьем часу отложила карандаш и сказала: «Двадцать восемь узлов», — и никто ей не ответил, но все услышали.