Страница 9 из 96
Глава 3
Городок стоял на высоком берегу, и уже одно это заставляло лицо кривиться. Второе — камень. Не саман, не дерево, а нормальный жжёный кирпич конца прошлого века: купеческие лабазы в два этажа, склады с толстенными стенами, гимназия, пожарная каланча. Всё это строили люди, которые о войне даже не думали, а укрепления получились идеальными.
— Гля, красота какая, — Федька аж остановился. — Прям как в кино.
— Похоже, — согласился я. — Особенно вон та каланча.
Каланча торчала над крышами метров на тридцать и просматривала всю пойму, по которой нам предстояло идти. Таких я еще в мои времена насмотрелся — наверное, в каждом городе хоть одна, но сохранилась.
Полк подошёл третьего апреля и встал.
Мы работали двое суток, и за двое суток я узнал про этот городок больше, чем его собственный голова знал за всю жизнь.
Немец сидел плотно и грамотно. Пойма перед городом простреливалась двумя пулемётными точками из каменных подвалов — не из окон, а именно из подвалов, из продухов на уровне земли, куда попасть можно только прямым попаданием. Дорога была перекопана и заминирована в три ряда. Мост через приток — подорван и обвален с той стороны.
Но при этом немец уходил. Это было видно по мелочам, и мелочи копились двое суток.
В первую ночь Лунарь притащил из-под самой окраины немецкую полевую сумку полкового ветеринара, оставленную на телеге. Ветеринар при хозяйстве нужен, пока хозяйство есть. Сумку бросили, а сам ветеринар, похоже, уже свалил.
Во вторую ночь Гацоев вернулся и доложил, что от каланчи сняли и увезли телефонный кабель. Не перерезали, а именно смотали и увезли — двести с лишним метров хорошего кабеля немец ни в жизнь не бросит.
Днём над городком трижды поднимался жирный чёрный дым: жгли бумагу. Бумагу жгут не тогда, когда собираются держаться.
А к вечеру второго дня Лев, лежавший со мной в бурьяне и считавший ходки грузовиков, сказал:
— Командир, а они станки вывозят.
— Какие станки?
— С МТС. Вон, третий рейс — под брезентом длинное, и садится машина низко. Токарный это.
— Уверен?
— Я токарный от сеялки отличу, — обиделся инженер.
Немец грузил станки. Немец, который собирается держать город, станки не грузит — у него для этого нет ни машин, ни времени.
За двое суток мы потеряли двоих.
Первого — на минном поле в пойме, в первую же ночь, из новеньких. Он взял левее, чем шёл Гацоев, метра на полтора взял, и сразу заплатил за нарушение приказа «идем след в след».
Второго — на третьем часу третьей вылазки, глупо и обидно: немцы пустили осветительную ракету наугад, просто от скуки, и парень дёрнулся. Дёргаться нельзя. Лежи и терпи, ракета сама сдохнет.
Гурьев тащил его на себе метров четыреста, и притащил уже мёртвого.
— Вась, — он никак не мог отдышаться. — Я ж ему говорил. Три раза говорил.
— Знаю.
— Всем говорю. Каждому.
— Знаю, Антон.
Он посидел, вытер лицо рукавом и пошёл мыться.
Во вторую ночь я лазил сам, потому что мне надо было своими глазами посмотреть на подвалы. Мы обошли пойму низом, по старой промоине, и вышли к городку с востока, где стояли те самые лабазы. Со мной были Гацоев и Лунарь.
Лабазы оказались лучше, чем я думал, и вместе с тем хуже, чем я думал. Лучше — потому что между ними шёл проулок, узкий, не простреливаемый ни одной точкой, и по нему можно было втянуть в город хоть роту.
Хуже — потому что стены. Я подошёл и потрогал, как Лев трогает, ладонью. Кирпич был холодный, гладкий, положенный так плотно, что нож в шов не лез.
— Метр, — шепнул Лунарь, приложив ухо и стукнув костяшкой. — А то и полтора.
— Откуда знаешь?
— Я такие вскрывал, командир. До войны, — он подумал и уточнил. — Не эти конкретно.
— Утешил.
Внутрь мы не полезли — там было тихо, а тихо в таком месте бывает по двум причинам, и вторая мне не нравилась. Обошли по проулку до угла и легли смотреть площадь.
На площади стояла церковь, стояла водокачка, стояли три грузовика, и у грузовиков курили человек шесть. А на ступенях церкви, спиной к нам, сидел майор Дзагоев.
Сидел, как всегда сидел, — расставив локти на коленях, и папаха у него была сдвинута на затылок. Ахсар Батрадзович погиб в ноябре, я лично его хоронил и лично докладывал наверх, и сейчас он сидел на ступенях в занятом немцами городе. Зачем с гор-то спустился?
Я моргнул. Дзагоева не стало.
— Командир, — тронул меня Гацоев. — Ты чего?
— Считаю.
— Шестеро их.
— Вижу, что шестеро.
Мы отползли.
Обратно шли той же промоиной и на середине наткнулись на секрет.
Наткнулись некрасиво: Гацоев шёл первым и просто встал. Я в него врезался, а Лунарь врезался в меня. Впереди, метрах в двенадцати, в промоине сидели двое и негромко разговаривали. Один из них при этом ел.
Обойти было нельзя — справа обрыв, слева открытое поле, до утра часа три. Гацоев показал два пальца и мотнул подбородком: беру левого. Я показал ему кулак: не берёшь. Он показал, что у него нож, а я показал, что у меня приказ, и мы очень содержательно поговорили таким способом секунд двадцать.
Потом Лунарь тронул меня за рукав и показал наверх. Наверху, по краю промоины, шла тропа — козья, узкая, и по ней можно было пройти над самыми немцами, если весишь как Лунарь и умеешь ходить как Лунарь.
Он ушёл наверх раньше, чем я успел решить.
Дальше было так: над немцами прошелестело, оба задрали головы, и в эту секунду Гацоев прошёл двенадцать метров за три шага. Того, который ел, он снял сразу, ножом под ухо. Второй успел развернуться и открыть рот, и его я поймал уже сам, поперёк корпуса, и мы с ним упали в промоину, и он подо мной пытался достать пистолет, а Лунарь свалился сверху и придавил ему руку коленом.
Немец оказался жилистый и очень злой. Он укусил меня за предплечье через рукав шинели, и я его за это ударил лбом в переносицу, после чего он обмяк и был связан собственным ремнём.
— Живой? — выдохнул Гацоев.
— Дышит.
— Тогда потащили. Командир, у тебя рука.
— Зубы у него ниче вроде, авось не загноится.
— Ты его в переносицу лбом бил, — заметил Лунарь с профессиональным уважением. — Не по уставу.
— Уставом части тела в бою не оговариваются.
Немец оказался обер-ефрейтором из сапёрного взвода. Допрашивали его при помощи Льва в блиндаже полкового штаба, а я стоял в углу и слушал.
Обер-ефрейтор был напуган, у него болел сломанный мной нос, Вермахт по всему фронту отступает, и от всего этого немец говорил обильно и охотно.