Страница 28 из 96
Глава 9
Полтора месяца пролетели быстро, как всегда бывает, когда работаешь. После того июльского поиска рота сходила ещё дважды. Первый раз ходил Мятлев со своей группой — за языком, взяли, вернулись без потерь, доложили коротко. Второй раз ходил я.
Участок нам нарезали от отдельного дерева до старой силосной ямы. Я посмотрел на это дело двое суток и понял, что от силосной ямы и левее, метров на триста, у немцев прогалина в проволоке — они её чинили и не дочинили, потому что там сыро и колья не держатся. Триста метров левее означало чужой участок, но не чужой дивизии, а соседнего полка нашей же.
Я взял левее, и мы стали ждать у пролома в проволоке. Дождались — прибыла саперная команда под командованием фельдфебеля, и проволоку починить мы им не дали.
Шабанов взял фельдфебеля один, без шума, потому что фельдфебель отошёл в кусты по надобности, и это была та часть немецкого распорядка, на которую никакие уставы не влияют.
— Товарищ капитан, — доложил он потом, очень довольный. — А я его борцовским взял. Помните, вы говорили — с ножом и по затылку? А я борцовским.
— И как?
— Так он же в штанах спущенных был — чем хошь бери!
В расположение вернулись в отличном настроении. Мятлев на разборе объявил, что за три недели это лучшая работа роты, и сказал это при мне, но не мне, а роте, что было правильно.
Рота за эти полтора месяца изменилась. Не так, чтоб они меня полюбили — до этого было далеко, — а так, что перестали проверять. Приказы выполнялись сразу, и, что важнее, выполнялись с соображением: если человек видел, что можно лучше, он теперь говорил, а не молчал с постным лицом.
Первым это начал делать Шабанов, потому что у Шабанова вообще не умел затыкаться. Пшеничный со мной разговаривать не начал, но стал класть свою винтовку рядом с моей, когда мы оба чистили. Больше ничего. Для него это было очень много. Тюлькин достал роте новые котелки, две палатки, ящик мыла и патефон.
— Патефон-то зачем?
— Для морального духа, товарищ капитан.
— Пластинки есть?
— Одна.
— Какая?
— Вальс, — вздохнул Тюлькин. — «На сопках Маньчжурии».
Пластинку слушали неделю, потом её возненавидели все, включая Тюлькина, и патефон переехал в санчасть к Зинаиде Павловне, которая заявила, что ей вальс не мешает, потому что она под него бинты крутит.
А у Бабенко наметился сдвиг — его взвод начал вставать по команде. Весь. Не одиннадцать минут и не с тремя лежачими, а весь, за четыре с половиной минуты, что для утреннего подъёма после ночного дежурства нормально.
Медленно, но встают все. Сам он этого, кажется, не заметил. Я заметил и промолчал, потому что если ему сейчас сказать, он начнёт стараться, а стараться в этом деле нельзя, от старания только хуже.
О фельдфебеле и самовольном «взятии левее» я доложил постфактум. Фельдфебель оказался хороший, и Вострикову понравился — в отличие от «левее». Востриков доклад принял, поблагодарил и в тот же день прислал в роту бумагу. Бумага была ласковая. Командиру сто девяносто седьмой отдельной разведроты ставится на вид нарушение установленной полосы действий при выполнении задачи от восьмого августа. Впредь предлагается действовать в границах.
— Он это в дело подошьёт? — Мятлев вернул мне бумагу.
— Подошьёт, иначе нахер писать?
— Обидно.
— Не обидно. Он всё правильно делает. Если бы я там кого-нибудь положил, эта бумага была бы уже не ласковая, а совсем другая, и правильно.
Мятлев подумал.
— А вы всё равно будете не там где надо ходить?
Я улыбнулся:
— Нет, именно там, где надо, я ходить и буду.
Утро двадцать первого августа выдалось теплым. Я сидел на крылечке школы, грелся на солнышке и разбирал почту, которую мне принёс писарь.
Бумаг было три. Первая — ведомость на обмундирование, подписать. Вторая — выписка из приказа по дивизии, ознакомиться. Третья была ответом на мой рапорт от двадцать девятого июля.
Я его помнил хорошо, этот рапорт. Он был четвёртым по счёту и самым аккуратным: я просил о переводе в сто девяносто седьмую отдельную разведроту красноармейца Цораева Батраза Асланбековича, миномётчика, служившего под моим командованием с сентября сорок второго, с указанием, что боец обладает редкой квалификацией и что рота испытывает нужду в опытном расчёте.
Ответ был на четверть страницы, машинописный. «Отказать в связи с невозможностью исполнения. Красноармеец Цораев Б. А. убит четвёртого июля 1943 года».
Я перечитал. Потом ещё раз.
Батраз возил с собой двенадцать мин, из которых одна была кривая, и он её не выкидывал, потому что жалко. Он клал первую с перелётом, вторую с недолётом, а третьей накрывал, и делал это столько раз, что я перестал считать. От него всегда пахло сгоревшим порохом, даже когда он неделями не стрелял. Он спал в обнимку со своим хозяйством и злился, когда об этом шутили.
Четвёртого июля. Значит, когда я в Ессентуках писал этот рапорт, его уже три недели как не было.
Прощай, Батраз. Прости, если что не так.
Я сложил бумагу вчетверо, убрал в планшет и начал смотреть на оборванную сливу — немцы сорвали даже зеленые и мелкие плоды, но дерево все равно было симпатичным, и на следующий год заплодоносит снова — уже на радость вернувшимся хозяевам.
Война, мать ее. Пока я в госпитале лежал и командирский авторитет нарабатывал, на другом участке мои бойцы воевали без меня. Воевали и гибли.
Значит, надо писать больше рапортов.
Логика в этом хромала на обе ноги, и я это прекрасно понимал. Но альтернатива была одна — сидеть и ждать, пока привезут очередную бумагу с чьей-нибудь фамилией, а сидеть и ждать я согласен только во время операций.
Я встал и пошёл умываться, думая о прошлых рапортах. Их я писал непрерывно, и первый ушел еще в июле, когда я сидел над отчётом по расходу боеприпасов и заодно выяснил, как устроена эта машина: у каждой бумаги есть свой путь, свой срок и свой человек, который решает, лечь ей на стол сегодня или полежать до четверга.
С тех пор я вёл эту переписку как боевую операцию.
На каждого своего писалось отдельное обоснование, и обоснования были разные. На Калюжного — «старший лейтенант, заместитель командира разведроты, специальная флотская подготовка, опыт совместных действий с апреля сорок первого». Про то, что он сухопутный мичман, я написал так, что читалось это почти как морская пехота, что, в общем, отчасти правдой и было.