Страница 70 из 112
Зимний сад тоже имел своё настроение. Его набросок вычерчивался пунктирно-строго, но грациозно и графично чёрным по белому, витиевато-причудливыми сучьями и ветками по белизне. Снег сада нёс запах обновления, свежести, запах предстоящего праздника. Зимой детям, съехавшимся на каникулы, непременно изготавливалась ледяная горка. Дед таскал из дома во двор вёдра с горячей водой и обливал ею огромный сугроб, собранный листовой лопатой. От полных вёдер шёл густой горячий пар. После устройства горки Вавилыч принимался за каток, заливая дорожку от знаменитой исповедальной лавочки под окнами бабушкиной светёлки и до спуска к воротам с калиточкой. С чердака вытаскивались салазки, и – ух… с горки кувырком почти на улицу со двора.
Ёлку ставили только для внучат. Если внуки не объявлялись на новогодние дни, на Подгорной не особо и отмечался новогодний праздник в ожидании праздника гораздо большего – Рождества Христова.
Вавилыч не знал, что существует пластмассовая хвоя. Или знал, да упрямился? Каждый год в канун праздника он отправлялся по тракту через цыганские Шумаши в боры Солотчи. Бродил в чащобе и возвращался весь в метельной пудре с мохнатой добычей.
Оранжевый тканевый абажур с шёлковой бахромой собирал родню в зале под кругом света. По прошествии времени зима непременно перерастала в лето, менялся домашний уклад, менялись занятия, сменялись запахи времени года, запахи дома и жизни. Не менялся только круг света под абажуром, падающий на бордовую скатерть с золотой канителью.
Только здесь, в этом загородном доме не гнались за временем, неспешно перебирали гречку, отделяя сор от зёрнышек, зёрна от плевел. Здесь учили Козевну перед Праздником Праздников начищать до блеска зубным порошком из круглой бумажной коробочки потускневшие подсвечники и медные складни-триптихи. Здесь научали вязанию, шитью и старославянской азбуке. Первые трудные петельки были сделаны с бабушкиной помощью – лицевая, изнаночная, лицевая, изнаночная. Так вязалась жизнь. “Уроки кройки и житья”, как сказал поэт.
Когда Бабаня – Линина сестра, снова маленькая, слабенькая, ссохшаяся, лежала в дедовой комнате-пенале под образами на детской кроватке с металлическими шишечками по бокам, её морщинистые, прозрачно-чёрной кожи пальцы суетливо бегали поверх канёвого одеяла, будто собирали чего. С настенного ковра волооким взглядом на старушку косил плюшевый олень с развесистыми рогами. Повторявшийся бег пальцев казался странным, чудным. Уже многим позже в книжке Басинского встретилось: “Было очень похоже на настоящий конец. Вплоть до смертных судорог и обирания (характерные движения руками перед смертью)”.
Бабаню хоронили дед Вавилыч и бабушка Лина, прежде взявшие её в свой усадебный дом и ухаживавшие за ней, лежачей, с год. Переворачивали от появления предательских пролежней, обмывали, перетирали до мякоти пищу и кормили с ложечки больше девяти месяцев.
И старики уже не помнили, как в людоедские времена по прихоти Лининых сестёр Лёли и Ани (тогда ещё не бабы Лёли и не Бабани) деда вызывали в органы. Пришлось ехать в городскую прокуратуру. Благо городской прокурор оказался, так же как и сам Вавилыч, недавним фронтовиком, трезво отреагировал на кляузу жениных сестёр: Вавилыч якобы их хлеб из печи выкидывает. А хлеб, как известно, всему голова, да ещё в послевоенное время. И дед, послушавшись прокурорского совета – отселить, покупает вековухам полдома в городе, на Чапаева, что через горбатый мосток у базара.
И долгие годы мы ходим мостком и базаром к ним в гости на Чапаева. И после раздолья и веселья бабушкиной и дедовой усадьбы всегда в том, другом дому скучно, как скучно бывает у девственниц, одиноких перестарок. И всегда противно миновать уборную с давно не вычищенной выгребной ямой, тот кислый запах так стоек в памяти. И всегда чувствуется подспудная зависть сестёр-вековух к Лине, щедро пустившей корни в жизнь. Но бабушкино милосердие не имеет предела. Да и баба Лёля и Бабаня с годами смиряются, единственными своими близкими считая сестриных внучат да Вавилыча, которого прежде оклеветали. Да что теперь говорить. И Бог с ними. Христовы невесты.
“Моло-о-окау… моло-о-окау…
” —
Козевна с сёстрами и братом слышали чинный призыв молошницы и вторящий ему грохот тележки много лет подряд. Просыпались, а уже детство изжито, уже – подростки.
“Моло-о-окау… моло-о-окау…” – просыпались, а уже сами родители. Теперь дом на Подгорной срыт. Яблоневый сад вырублен, остались в сторонке испуганные, жмущиеся друг к другу сиротливые соседские вишни.
После переселения Вавилыч с Линой доживали последние годы в кирпичном доме, в отдельной квартире со всем своим скарбом, со своими прежними привычками и традициями: с тем же строгим иконостасом, комодом-старожилом, с пирамидой подушек под “свадебной фатою”, с вазами синего и зелёного стекла, с произнесением будничных трапезных молитв и чтением на ночь Псалтыри, в круге уюта оранжевого абажура и под тёплым огоньком лампадки. Только запахи изменились: не было чулана с сушёными яблоками и наливкой, не было разноцветных флоксов. Не заходил больше на сидр однорукий Война. И здесь всё реже слышалось привычное: “Моло-о-окау… моло-о-окау…” Из прежних запахов остался только чад лампадного масла и свечей.
Но дух Подгорной устоял, пережил переселение в новые стены и по-прежнему питал домочадцев чудодейственной силой. Старики по слабости здоровья не могли ездить в “свою” церковь за город, но узнавали обо всех событиях в околоцерковной жизни. Их волновало, что после смерти отца Владимира на служение прибыл молодой священник, высланный из столицы в провинцию за какие-то прегрешения в поведении, прежде работавший водителем грузовика и окончивший ПТУ. Семейным укладом его правила попадья, что, правда, не мешало периодическому появлению синяков на лицах у обоих. Синяки те частые смущали прихожан, новое появление отметин вызывало перешёптывания и недоумение у причта, но роптать на священника не полагалось.
Отчего так выходит? Когда ты дозрел до вопросов о смысле жизни, о мире, о смерти и твои сомнения мог бы разрешить самый мудрый из рода, оказывается, что спросить уже не у кого.
Ты вырос, а мудрый вернулся туда, откуда мы все пришли.
Первой ушла Лина.
Известие, от которого сердце саднило мучительно непереносимо, будто проводишь ладонью по неструганой доске, против зазубрин.
Время словно спрессовалось.
И наступила пауза в существовании…
Пока мы добрались из столицы, бабушку уже соборовали.