Страница 18 из 105
И вот эти, последние в его списке, оказались первыми. Не он, не американец за океаном, о котором он тоже кое-что знал, а русский. Русский, который ещё вчера был для него мужиком с напором, сегодня держал в руках то, над чем сам Бек ещё только корпел в тиши своих лабораторий, не пройдя и половины той дороги, конца которой русский, выходит, уже достиг.
Насколько он отстал, вот этого Бек пока не знал, и это было хуже всего. Может, на год, может, на два. Может, они случайно вырвались вперёд на одном заряде, а серии у них нет и не будет скоро, и тогда ещё можно дышать. А может, у них уже налажено, и то, что легло на Стамбул, не единственное, и завтра ляжет на Берлин. Этого он не знал, а не зная, не мог и решать, а не решать он не умел.
Он вернулся к столу, сел, придвинул чистый лист — не для того, чтобы писать, а чтобы руки делали привычное, пока голова считает.
— Образцы, — сказал он. — Камень. Всё, что привезли, — немедленно нашим. Тем, кто поймёт. Пусть смотрят, меряют и молчат. И вы молчите. Того, что вы мне сейчас сказали, не было. Ни для кого. Вы съездили, видели крупный налёт, доложили — крупный налёт. Всё.
— Понимаю, господин канцлер.
— Ничего вы пока не понимаете, — сказал Бек без резкости, почти устало, — но это и хорошо. Ступайте.
Инженер ушёл. Бек остался один со своей новой величиной — той, которую пять дней назад отодвинул к пустякам, а теперь не мог отодвинуть уже никуда, потому что она перевешивала всё остальное на столе, все дивизии и всё горючее, вместе взятые.
Он не переживал. Переживать было не в его натуре, да и некогда. Он считал.
И, сосчитав, в ту же ночь начал действовать, потому что между тем, чтобы понять беду, и тем, чтобы ей противостоять, у него никогда не лежало пустого промежутка.
Наутро к нему привезли человека, что бывал у канцлера редко и всегда тайно, — учёного, что вёл ту самую тихую работу, о существовании которой знали в державе от силы десяток людей. Учёный был из лучших, из тех немногих, кого не выгнали и не запугали в прежние годы и кого Бек, придя к власти, собрал и оградил, дав им деньги, покой и единственное условие — результат. Он приехал недоумевающий, не понимая срочности, и Бек, против обыкновения не тративший слов, на этот раз заговорил с ним долго и подробно, потому что от этого человека теперь зависело больше, чем от иной армии.
Он не сказал ему всего. Он не сказал, откуда знает то, что знает, и не показал образцов, привезённых инженером, — образцы уже шли своим, закрытым путём, к другим людям, которым предстояло молча разобрать оплавленный турецкий камень на составляющие. Он сказал другое. Он спросил прямо, по-инженерному, на каком в точности месте стоит их работа, сколько ещё до края, что мешает, чего не хватает: денег, людей, материала, времени. И, выслушав ответ, который был честен и оттого нехорош: не завтра, господин канцлер, и не через полгода, а если всё пойдёт гладко, чего не бывает, то через год, скорее к концу второго, Бек кивнул, как кивают величине, принятой к сведению, и сказал то, ради чего и вызвал.
— Значит, надо, чтобы пошло гладко. И чтобы вышло к концу первого года, а не второго. Всё, что просите, — люди, деньги, материал, — вы получите, и получите вне очереди, прежде армии, прежде всего. Забудьте про очередь. С этого дня ваша работа первая в державе, и я хочу знать о ней всякую неделю, лично, а не по отчётам раз в квартал. Идите и считайте заново, исходя из того, что времени у нас гораздо меньше, чем вы думали ещё вчера.
Учёный ушёл, унося с собой смутную догадку, что где-то что-то переменилось резко и страшно, но не смея спросить, что́ именно. А Бек снова остался один, но теперь уже не с голой бедой, а с ответом на неё, с тем единственным ответом, который признавал: не догонять причитаниями, а догонять работой.
Американец объявился через неделю, и объявился так, как объявляются подобные люди, — сбоку, не в дверь, частным лицом, будто бы по частному делу, через посредника, которому Бек доверял ровно настолько, насколько вообще можно доверять посреднику, то есть нисколько, но пользовался им как исправным инструментом.
Он был из тех американцев, что не похожи на американца из газет: немолодой, тихий, хорошо одетый без щегольства, говоривший по-немецки чисто и медленно; за спокойной его манерой угадывалась не коммерция, а кое-что посерьёзнее. Бек таких знал. Это был не дипломат, которого можно вернуть с нотой, и не разведчик, которого можно взять, а тот третий род людей, что ездит между державами без верительных грамот и говорит от имени тех, кто их не пошлёт открыто.
Поговорили сперва о пустом, как положено. Потом американец, отставив чашку, перешёл к делу тем же ровным голосом, каким говорил о погоде.
— Господин канцлер, я здесь не для того, чтобы отнимать ваше время церемониями. Мои принципалы поручили мне выразить вам… скажем так, сочувствие и известную озабоченность. Сочувствие — по поводу того беспокойства, что доставляет вам сейчас южный ваш сосед, точнее, то, что случилось с турецким городом. А озабоченность — по поводу того же самого. Ибо мы, кажется, с вами оба понимаем природу случившегося несколько лучше, чем прочие, что шумят о налёте.
Бек не шевельнулся. Вот оно. Американец не просто знал: он знал, что и Бек знает, и пришёл говорить с открытыми, как ему казалось, картами.
— Я слушаю, — сказал Бек.
— Скажу прямо, как принято между людьми, кому нечего продавать друг другу, кроме правды. — Американец чуть подался вперёд. — Мир изменился в ту ночь у Босфора, господин канцлер. Вы это знаете, и я это знаю. У русских появилось то, чего ни у кого нет. И вот что тревожит моих принципалов сильнее всего: Европа. Вся Европа теперь лежит между русским, у которого это есть, и морем. Франции нет. Англии нет. Между Москвой и Атлантикой стоите, по сути, вы один. И если вы… я говорю прямо… если вы дрогнете, или сговоритесь, или просто не устоите — вся эта земля, от Урала до вашего Рейна, окажется под одной рукой. Под той самой рукой, что стёрла Стамбул. Мои принципалы полагают, что этого не должно случиться. Ни для нас, ни, осмелюсь думать, для вас.
— И что же предлагают ваши принципалы, — сказал Бек ровно, — чтобы этого не случилось?