Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 70

Я всегда беру еду с собой. Не из экономии — то есть из экономии тоже, но не поэтому. В Джерси-Сити мы ели в зале, за столами, и у нас на всех была одна большая коробка, куда каждый по пятницам клал что-нибудь, и я приносила больше всех, потому что мне нравилось смотреть, как берут.

Здесь никто не ел.

Я это заметила ещё утром, но подумала, что просто утро. В час дня пятнадцать человек сидели за столами и работали, и ни на одном столе не было ничего, кроме экрана, клавиатуры и в лучшем случае стакана из кофейни на первом.

Я открыла контейнер, и запах пошёл по проходу — курица, лимон, чуть-чуть чеснока, — и мне стало жарко.

Я закрыла его обратно.

Потом взяла контейнер, пакет с мандаринами и пошла на кухню.

Кухня была стеклянная, шесть квадратных метров, кофемашина, микроволновка, раковина, в которой стояла одна чужая чашка. Я села за узкий стол лицом к стене, спиной к залу, и съела свою курицу за одиннадцать минут, глядя на плитку.

Мандарины я оставила в общей вазе. Ваза стояла пустая, и я выложила их — семь штук, — и они смотрелись глупо, оранжевые на белом, как будто кто-то ошибся комнатой.

Я мыла контейнер, когда в кухню вошёл юрист.

Тот самый, с распечатками. Гэри Финн — фамилию я узнала вечером из списка рассылки, а тогда он был для меня «тот, который равняет бумаги».

Он не поздоровался. Подошёл к кулеру, взял стакан, налил воды и стоял, пока стакан наполнялся, глядя в стену.

Потом обернулся и увидел вазу.

— Это чьё?

— Это общее.

Он поднял на меня глаза. Он был немолодой, за шестьдесят, с тяжёлыми веками и глубокой складкой между бровями, и у него было лицо человека, который сорок лет читает мелкий шрифт при плохом свете.

— Общего тут не бывает, — сказал он.

— Это просто мандарины.

— Ну да.

Он выпил половину стакана, не отходя от кулера.

Я домыла контейнер, поставила его на решётку, вытерла руки бумажным полотенцем, и всё это время он стоял, и я чувствовала спиной, что он не ушёл, и это было неудобно, и я обернулась.

Он смотрел не на меня. Он смотрел через стеклянную стену в зал.

— Вы за третьим от окна, — сказал он.

— Да.

— Ага.

Он допил.

— Мистер Финн.

— Гэри.

— Гэри. — Я оперлась поясницей о край стола, потому что не знала, куда деть руки. — А почему здесь никто не ест?

Он поставил стакан в раковину. Не в мойку с посудой — рядом, на металл, отдельно.

— Едят, — сказал он. — Просто не при других.

— Почему?

Он подумал. Он действительно подумал — секунды три, глядя в раковину, и я потом узнала, что он всегда так делает, и что это единственный человек на этаже, который не отвечает сразу.

— Потому что когда человек ест, — сказал он, — видно, что он живой.

— И что в этом плохого?

— Ничего плохого. — Он повернулся ко мне и в первый раз посмотрел прямо. У него были очень светлые, почти без цвета, глаза. — Просто вы весь день сидите и объясняете, почему у кого-то заберут склад. А потом идёте и разогреваете себе суп. И суп пахнет. И вы в этот момент — не тот, кто забирает. Вы — тот, у кого суп.

Он взял свой стакан обратно, зачем-то, и посмотрел на него.

— Некоторым это мешает, — сказал он. — Мне уже нет. Я старый.

Он поставил стакан обратно и пошёл к двери.

— Гэри.

Он остановился.

— Возьмите мандарин.

Он посмотрел на вазу. Потом на меня. Потом опять на вазу.

— Спасибо, — сказал он. — Не надо.

И вышел.

Я стояла на кухне ещё, наверное, минуту.

Через стекло было видно весь зал, и в дальнем его конце открылась дверь углового кабинета, и оттуда вышел Кейн, и пошёл вдоль окон, читая что-то на ходу с телефона. Он прошёл мимо кухни в двух шагах.

Стеклянная стена. Восемь метров. Он не поднял головы.

Я стояла с бумажным полотенцем в руке и смотрела ему в спину, пока он не свернул к переговорным, и только потом поняла, что стою и смотрю.

И что не двигаюсь.

И что перестала двигаться в тот момент, когда открылась дверь кабинета, а не тогда, когда он вышел.

К шести вечера в вазе не хватало трёх мандаринов, и я так и не узнала кто.

Гринлейн оказался семейной химчисткой — сеть, одиннадцать точек, кредит, который они перестали тянуть.

Это было первое дело, которое мне дали. В письме было только: «Хартли — Гринлейн, статус к концу недели». Без подписи, без обращения, без единого лишнего слова, как здесь всё.

Я открыла папку и провалилась.

Не в цифры — в человека. Собственника звали Сол Абади, шестьдесят один год, восемнадцать лет без единой просрочки, а потом в марте у него сгорела точка, страховая затянула, и всё посыпалось. Он писал в банк сам, без юриста. Четырнадцать писем. На каждом сверху стоял штамп «принято к сведению» — и всё. Никто ни разу не ответил ему по-человечески.

Последнее письмо было в сорок одно слово: «Мне нужно понимать, планировать мне февраль или нет».

Я сидела и смотрела на эти четырнадцать штампов, и в горле у меня стояло что-то, чего там быть не должно, и я его узнала — оно было мне знакомо примерно с четырнадцати лет, с той кухни, где на столе лежали три конверта, а мама к ним не подходила.

Я знала, что должна написать сухой «статус»: перспективы взыскания, оценка залога, рекомендация. Так тут работали. Так было правильно.

Я написала другое.

Я не смогла иначе — вот честное слово, не смогла. Я написала, что человек восемнадцать лет платил вовремя, что беда у него не по его вине, что четырнадцать раз он просил не денег, а просто ответа, и что, может быть, стоит хотя бы позвонить ему и поговорить.

Я перечитала это, поняла, что так не пишут, и всё равно отправила.

Потому что я такая. Я всегда пишу открытку человеку, у которого болеет жена. Это мой лучший дар и то, из-за чего меня легче всего сломать, — только тогда я ещё не знала, что здесь это называется слабостью, и что за слабость здесь наказывают.

В пять этаж начал пустеть.

Не как в Джерси-Сити, где в пять ноль одну зал выдыхал и вставал весь разом. Здесь просто время от времени кто-то надевал пальто и уходил, и через час осталось человек шесть, а через два — трое.

Я не уходила, потому что не знала, можно ли.

Весь день я ловила себя на том, что смотрю в сторону углового кабинета.

Не специально. Просто взгляд сам туда сползал — на стеклянную дверь, за которой на фоне окна темнел его силуэт, прямой, неподвижный, и я каждый раз одёргивала себя и возвращалась к работе, и через десять минут ловила себя снова.

Он ко мне не подходил.