Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 87

Дальше тамбовский помнил не всё. Он думал, что после Грозы, которую запомнил минута в минуту, будет так же, но вышло иначе: тот бой стоял в нём целиком, а этот распался на куски, между которыми ничего не было, будто кто-то вырезал середины. Он помнил, как стрелял по серым, поднявшимся из лощины, и как рядом, задыхаясь, бил длинными Игнатьич, зло, не по уставу. Помнил пулемёт слева, который работал, и серые залегали, и как пулемёт захлебнулся, и серые встали. Помнил стальную стену в упор: как танк с чёрным крестом наполз на ячейки правее и провернулся гусеницей на месте, вминая, и как за ним осталась развороченная земля, на которую он заставил себя не смотреть. Помнил, что танк прошёл близко, обдав вонью солярки и палёного, и не заметил его, а сзади по этому танку ударили в корму вкопанные наши, и он стал. А между этими кусками зияли провалы, чернота, из которой он выныривал уже в другом месте боя, с сорванной незнамо когда глоткой, не помня, как туда попал.

Их не смяли.

Тамбовский не понял, как и почему, понял только, что в какой-то момент серых перед ним не стало, что они откатились за перегиб, оставив на скате неподвижное, и что можно, оказывается, дышать. Он лежал, хватая воздух, весь мокрый, и не сразу расслышал, что Игнатьич рядом жив и матерится, и что это хороший, самый лучший на свете звук.

Их не смяли — но и не отпустили. К вечеру немец откатился за перегиб, оставив на скате горелое железо и неподвижное серое, и на позиции пришла та обморочная тишина, что наступает не когда кончилась война, а когда она перевела дух.

Тамбовский сидел на дне отрытого уже глубже окопа и не сразу понял, что жив. Руки тряслись мелко и не переставая, отдельно от него, и он смотрел на них с тупым удивлением, как на чужие. Рядом возился Игнатьич, целый, злой, деловитый; он уже успел собрать с убитых патроны, перемотать кому-то руку и теперь набивал диски, будто и не было ничего.

— Ешь, — сказал он, суя тамбовскому котелок. — Пока дают, ешь. Завтра, может, некогда будет.

— А завтра что?

Игнатьич поглядел на него, потом на запад, где за перегибом медленно чадило.

— А завтра он опять придёт, Гриди. — Он сказал это спокойно, как о погоде. — Он своё не бросит. Он раз замахнулся — теперь либо ударит как следует, либо шею сломает. Раненый зверь в берлогу не пятится, он вперёд лезет. — Помолчал. — Так что копай. Ночь у нас есть — вот и копай, чтоб завтра было куда голову спрятать.

Тамбовский ел холодную кашу, смотрел на дальние дымы и думал одну простую мысль, от которой было спокойно и страшно разом: что вот он опять живой к вечеру, а вечеров этих обещано ещё сколько-то, и каждый надо будет добыть заново. За спиной, на востоке, куда их ночью завернули с бухарестской дороги, темнело, и оттуда никто не шёл: ни подмоги, ни смены. Была только эта горстка людей на голом скате, лопата в руках да ночь на то, чтобы зарыться поглубже.

Он копал, пока не стемнело совсем, а потом ещё в темноте, на ощупь, и уснул, свалившись, только к полуночи, чтобы через несколько часов проснуться сразу и целиком от того, что земля под щекой опять задрожала.