Страница 72 из 87
Глава 33 Наблюдатель
Майор Дитрих Кольбе не любил слова «наступление». В нём было что-то от духового оркестра, от газетного заголовка, от той праздничной глупости, которая под Заднестровьем стоила ему целого вечера брезгливости, когда румынский полковник в светлой шинели собирал под русские гаубицы свой парадный смотр. Кольбе предпочитал слово «работа». Работа не обещала победы, не звала к славе, ничего не сулила заранее; она просто требовала, чтобы её сделали чисто, и наказывала за грязь.
То, что готовили здесь, у карпатских предгорий, было работой хорошей. Он стоял на командном пункте танковой дивизии, не своей: он был при штабе группы, приданным глазом, тем, кто смотрит и считает, а не тем, кто водит, — и в стереотрубу разглядывал пологое всхолмье, поперёк которого им предстояло пройти. Замысел был красив той сухой красотой, которую Кольбе умел ценить. Русские зарвались. Их танковая лавина, сорвав южный фронт, ушла к Бухаресту длинным тонким языком, и язык этот у основания был гол — гол так, как бывает гола шея у человека, увлечённо тянущегося вперёд. Оставалось рубить под основание. Дивизия, сбережённая на западе, не сгоревшая ни во Франции, ни под Лондоном, целая, свежая, с полными баками, заносилась над этой шеей, чтобы перерубить её одним коротким ударом и запереть в мешке всё, что ушло вперёд. Если получится, покатится назад до самого Днестра. Бек будет доволен. А главное, доволен будет тот, ради кого через шведов, через всякую нейтральную сволочь давно уже шли осторожные поклоны за океан: удавшийся здесь клин лёг бы на весы того медленного, невидимого торга тяжёлой, звонкой гирей.
Всё это Кольбе понимал и всё одобрял. И всё-таки со вчерашнего вечера в нём сидела маленькая, неотвязная заноза.
Всхолмье было не пустым. По всем расчётам штаба, по данным авиаразведки трёхдневной давности, по опросу пленных, по молчанию русского эфира на этом направлении, здесь не должно было стоять почти ничего: тылы, обозы, дорожная команда, в худшем случае жидкий заслон, который сомнут с хода. А вчера, когда передовые роты нащупали скат, оттуда ударили. Ударили не как бьёт застигнутый врасплох обоз — вразнобой, в панике, — а как бьёт вставшая заранее, окопавшаяся, всё для себя расчертившая оборона: гаубицы отсекли пехоту от танков через головы, противотанковые встретили броню в борт на выбранных дистанциях, из-за обратных скатов ударили вкопанные машины. Их ждали. Кто-то развернул сюда, на пустое место, целый противотанковый узел, подтянул издалека пушки и врытые танки, а пехоту посадил в окопы, судя по их свежести, в последнюю ночь перед подходом, — впритык, но вовремя.
Кольбе не верил в чутьё. Он верил в расписание. И оттого эта точность его не радовала — тревожила: так не совпадает случай, так исполняют приказ, отданный вовремя. Кто-то по ту сторону знал, куда смотреть, и глядел в этот пустой угол уже тогда, когда смотреть тут ещё было не на что.
Он вспомнил — не хотел, а вспомнил — ту высоту за Днестром. Молчащую русскую батарею, которую он вычислил тогда чужой смертью. Того невидимого артиллериста за нейтралью, которого он ни разу не увидел в лицо и которого зауважал заочно, за терпение, за то, что тот не спугнул дурака, а дал ему собрать смертную гроздь и лёг на неё всеми стволами. Тогда Кольбе ушёл с той высоты живым, унеся в голове знание, за которое заплатил румынский полк. И тогда он подумал: этот русский, невидимый, из тех, кто чует войну как он сам. Из тех, с кем однажды придётся сойтись всерьёз.
Он не знал, тот ли это русский стоит теперь на скате перед ним. Скорее всего, нет: война широка, и терпеливых в ней не один. Но почерк был знакомый: то же нежелание спугнуть, та же готовность подпустить и ударить наверняка. И Кольбе, глядя в трубу на дымящееся с вечера всхолмье, впервые за долгую войну поймал себя на неуютном чувстве: он привык быть зрячим среди слепых. А здесь, кажется, по ту сторону стоял такой же зрячий, и смотрел на него.
— Начинаем в семь, — сказал командир дивизии, не отрываясь от карты. — Второй эшелон вводим сразу, без пауз. Проломим.
— Проломите, — согласился Кольбе. И, помедлив, добавил то, что обязан был добавить, будучи приданным глазом: — Если за одним скатом не окажется второго такого же.
Командир поднял на него глаза, недовольно, как поднимал когда-то глаза румын на надоедливого доктора.
— У русских нечем держать второй, майор. Они всё выложили сюда.
— Возможно, — сказал Кольбе.
Он не стал спорить. Он давно заметил, что людям, ведущим войска, нельзя мешать верить в пролом: без этой веры не встают в атаку. Его дело было другое: не верить, а смотреть. И он отошёл, как отходил всегда, на нужную дистанцию, туда, откуда видно всё, но не достаёт ничего, и стал ждать семи часов.
В семь земля на скате задрожала опять.
Тамбовский к этому часу не спал уже с полуночи. Он проснулся, как обещал Игнатьич, — сразу и целиком, от того, что земля под щекой пошла знакомой мелкой дрожью, и с полуночи до света лежал в углублённом за ночь окопе, слушая, как за перегибом накапливается завтрашняя смерть: моторы, лязг, короткие чужие команды, которые ветер приносил обрывками. К свету он был уже спокоен той пустой, выеденной спокойностью, что приходит, когда бояться устал прежде, чем началось.
Второй день был хуже первого. Это тамбовский понял сразу и понял бы, даже не будь рядом Игнатьича, объяснившего накануне: раненый зверь лезет вперёд. Немец шёл теперь не пробуя, а зная — зная, где стоят пушки, потому что вчера они себя показали, и где у обороны тонко. Он бил по лесополосам сначала, долго, тяжело, выбивая то самое противотанковое, что вчера жгло его броню; и к тому часу, когда танки пошли, наших пушек на скате стало заметно меньше, а тех, что остались, доставали уже прицельно. Гаубицы за оврагом тоже нащупали и накрыли: тамбовский слышал, как сзади оборвался их размеренный, обжитой за вчера голос, и как стало без него голо.