Страница 3 из 136
Один
Я родилась в самой низкой части страны — семь метров ниже уровня моря. Когда через три года на свет появилась моя сестра, мы переехали южнее, в северный район Роттердама. Земля там была свежевскопанная, отвоеванная у морского дна, поднятая оттуда кораблями и укрепленная бетоном. Местами улица, построенная на мягкой почве, расползалась по швам. Помню горящий фимиам, солоноватый запах в домах: будто каждый миг — это заклинание, виде́ние, что призывалось в наш мир.
Пляж у реки был искусственным, и, гуляя по нему, я представляла, будто под нами ничего нет, бездонная пропасть. Мы ходили туда по выходным и праздникам; отец пристально следил за приливами и отливами и никогда не оставался на одном месте, перебираясь то туда, то сюда. Я насыпала в пластиковое ведерко песок, утрамбовывала, переворачивала, снова и снова. «Не копай слишком глубоко», — предупреждал отец и опять обращал бдительный взгляд к воде.
В ходе Второй мировой войны центр Роттердама — исторический старый город — полностью уничтожили. В детских воспоминаниях моих родителей сохранились просторы, широкие улицы и ветер, задувавший от порта. Тогда было видно дальше, потому что многое в городе сровняли с землей. Они показывали мне фотографии на белых карточках с широкими черными краями. Мутные пейзажи, всюду земля, и всё — от оставшихся зданий до человеческих силуэтов между ними — казалось меньше, приземистее. Это меня успокаивало, словно показывая, что мир растет и все еще находится в процессе творения. Может, когда-нибудь его доделают. А теперь горизонт Роттердама, сияющий огнями нефтезаводов, протянувшихся вдоль огромного порта, напоминал манхэттенский: лес из стали, хрома и стекла. Однажды в воскресенье, когда мне было пять, моя лопатка вошла в песок и стукнулась о бетон под ним. Тот удар отдался по всем моим нервам, закружилась голова. Все ненастоящее. Никогда не забуду выражение ужаса на лице отца. Я что-то сломала — говорил его взгляд. Я разрушила иллюзию, и теперь мне придется за это расплачиваться.
Моя мама Фенна — родом с севера, единственный ребенок медсестры и фабричного рабочего; они оба скончались к тому времени, когда она поступила в университет: мать — от рака, отец — от неизвестной болезни вскоре после нее. Хотелось бы представлять математику — страсть матери, дело всей ее жизни — неким утешением, побегом от реальности, скрытый под маской вызова этой самой реальности, однако, по словам первой кузины Фенны, Эрики, это не так. Фенна интересовалась математикой всегда. Не просто «интересовалась» — была ею очарована, одержима. Застенчивая, замкнутая в детстве, она редко заговаривала с людьми сама, и ее настолько привыкли видеть с книгой — руки сжимают томик, лежащий на приподнятых коленях, взгляд не отрывается от страницы, — что без книги в ней уже словно чего-то и не хватало.
Она никогда не пыталась объяснить, чем занимается, — пожалуй, эту вредную привычку переняла и я. Хоть она и провела почти всю жизнь в университете, но никогда не учила, никогда не преподавала. В математике не так уж важна коммуникация, передача чего-то от одного человека другому; математика — чище, она ближе к музыке; искусство откровений. Названия, что я видела на ее книжных полках, — «Философия параболических форм», «Трансформации в полете», «Гиперболическое движение», «Теорема об ультрапараллельных прямых», — казались выпуклостями на поверхности: я водила по ним пальцами, но не приближалась к тому, что скрывалось внутри. На одном корешке был изображен символ бесконечности — две петли, переходящие друг в друга, — и все, никакого названия. Я не имела понятия, чем мама занимается изо дня в день, не представляла, что она думает о своей жизни. Если бы Фенна заговорила на том языке, на котором думала, это был бы звук, которого еще не слышали на земле.
Она часто страдала от мигреней, лежала у себя в комнате с закрытыми глазами и с белым платком на лбу. Во время приступов ее напряжение буквально разливалось по всему дому. Наш отец Герт патрулировал коридоры, следил, чтобы мы не повышали голос, не хлопали дверями, не включали компьютер. Прожигал меня гневным взглядом даже за то, что я громко думала. Ему это нравилось — превращать заботу о Фенне в целую дисциплину. Так у него появлялись цель и занятие. Если подумать, то, когда она поднималась на ноги, было еще хуже — в те короткие периоды, когда все оставались без привычной роли и не знали, чем себя занять. Я не сомневаюсь, что Фенна преувеличивала свои мучения или как минимум иногда растягивала. Приступы мигрени возводили вокруг нее барьер, давали ей место и время наедине с собой. Не требовалось отвечать на вопросы, не приходилось ничего объяснять. Но главным образом это все из-за Герта — чтобы дать ему почувствовать себя полезным, поручить роль, отвлечь и тем самым защитить нас от его самых непредсказуемых сторон.
В детстве я испытывала боль по двум причинам, и одна из них — собственно рост. Мои кости росли внезапными и резкими рывками. В особенно мучительные ночи ноги невыносимо пульсировали. Я месяцами не высыпалась. Мне снились кошмары о миниатюрной работе, которая велась под моей кожей: меня перестраивали, оставляя сторонней и беспомощной наблюдательницей. Я покрывалась потом, иногда меня мутило от самой странности ощущений. Но Фенна всегда была вместе со мной, забывая о собственных страданиях. И ее не нужно было звать — я даже пикнуть не успевала, как она уже каким-то образом чувствовала, что нужна, и приходила. Утешала, убирала мокрые волосы у меня со лба, надавливала ладонями на мои бедра и лодыжки, сжимала их, впиваясь пальцами, а потом ритмично массировала вверх и вниз, сражаясь с болью и пытаясь вылепить из нее что-то более или менее терпимое. Помню, однажды я увидела ее в ногах своей кровати и сначала даже не узнала. Она с какой-то неистовой силой мяла мне ноги. Все мяла и мяла, методично и размеренно, а я старалась сохранять спокойствие, и слезы наворачивались не от боли, а от благодарности за первые внезапные признаки облегчения. Тогда, там, в темноте, она казалась чуть ли не частью меня. Теперь даже интересно, нравилось ли ей это — то, что я нуждалась в ней, ощущение, что мы едины. Ближе, чем в те мгновения, мы не были никогда. Хотя мы в таких случаях ни разу не разговаривали — да я и не смогла бы, даже если бы захотела. Она издавала странные, тихие, птичьи какие-то, трепещущие звуки, чтобы утешить меня, — последнее, что я слышала перед тем, как провалиться в сон.