Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 63

Глава 29. Контрпример

Я была готова

ко всему

.

К тому, что он спрячется за отца. К тому, что Вяземский-старший встанет и одним веским словом замнёт дело. К тому, что фамильная машина сейчас тихо, по-семейному, разрулит неудобную ситуацию, и мой позор замнут вместе с моим триумфом — потому что так в их мире решается всё.

Я даже заранее заготовила горькую усмешку. У меня этих усмешек, надо сказать, целый арсенал — на все случаи предательства, которые жизнь так щедро мне подкидывает.

Я мастер заготовленных усмешек. Можно сказать,

чемпион

.

И вот этот мой богатый опыт, вся моя готовность к худшему, весь мой арсенал — всё это оказалось абсолютно бесполезным.

Потому что Тим встал и сказал: «Я сам».

И не спрятался за отца.

Наоборот

— усадил его обратно.

А потом, на глазах у всей этой золочёной публики, у комиссии, у попечителей, у собственного отца, — взял и

утопил себя

.

Сам. Добровольно. С каким-то даже остервенением.

«Жребий подтасовал я. Один. Вера не знала. Если кого и вышвыривать — то меня».

Я сидела и слушала, и заготовленная горькая усмешка медленно сползала с моего лица, потому что она тут категорически не подходила.

Она была не для этой сцены. Я достала не ту усмешку. У меня, кажется, вообще не было в арсенале подходящей — такого со мной ещё не случалось.

Никто и никогда

не топил себя ради меня

.

Меня бросали. Меня использовали. Меня записывали в диковинки и ставки в пари.

А вот чтобы кто-то встал при всех и сказал «это моя вина, не её, грязь — моя, а победа — её, целиком», — такого в моей жизни не было.

Ни разу.

Этого пункта в моём горьком опыте просто не значилось.

А он не остановился на «это моя вина». О нет. Он пошёл дальше — туда, куда я уж точно не ждала.

«Эта работа — её. Я был балластом. Грант полагается ей. Одной. Уберите меня — работа не станет хуже. Уберите её — и не останется ничего».

И вот тут со мной случилось страшное.

У меня защипало в носу.

Я, Вера, которая не плакала из-за мужчин с той самой загранучёбы, которая поклялась никогда больше не доставлять никому этого удовольствия, — почувствовала, как предательски, горячо защипало в носу прямо посреди актового зала, при всех.

Потому что он сказал вслух то, чего я ждала всю свою жизнь и не надеялась дождаться.

Что я —

сама

. Что победа —

моя

.

Что я не диковинка, не приложение, не та, кого надо устраивать, тащить и подпирать.

Что я гениальна, и это моё, заработанное, и никто — даже он, тот, кто всё начал с обмана, — не имеет к этому касательства.

Он отдал мне ровно то, чего мне всю жизнь

не давали

.

Признание, что я заслужила

сама

.

И сделал это, заплатив собственной шкурой. Публично. При отце. Так, что отмыться уже не выйдет.

Я смотрела на него — на этого

невозможного

, лживого, дерзкого человека, который только что на моих глазах совершил единственный поступок, способный пробить мою многослойную, годами кованную броню, — и не знала, что чувствовать.

Внутри творился полный раздрай. Злость боролась с потрясением, потрясение — с чем-то тёплым и опасным, а всё вместе — с моим железным правилом не реветь на людях.

Реветь я не стала. Удержалась.

Спасибо, гордость, в очередной раз выручила.

Но броня дала трещину. Большую.

Сквозную

.

А в зале тем временем творилось светопреставление.

Комиссия гудела.

Один профессор что-то яростно доказывал другому.

Воронов сидел с видом человека, который занёс топор, замахнулся от души — и обнаружил, что жертва сама легла на плаху, лишив его всякого удовольствия и, главное, всякой драматургии.

Палач без жертвы —

жалкое

зрелище. Я бы посочувствовала, не будь это Воронов.

Председатель комиссии постучал по столу, призывая к порядку, и объявил то, что в таких случаях объявляют, когда всё пошло наперекосяк и никто не знает, что делать: что комиссия удаляется на совещание.

Что вопрос о гранте — и обо всей этой, кхм, беспрецедентной ситуации — будет рассмотрен отдельно. Что решение огласят позже.

Иными словами: расходитесь, дамы и господа, спектакль окончен, продолжение следует, билеты не возвращаются.

Грант повис в воздухе. Моя судьба — вместе с ним.

И, что характерно, в кои-то веки меня это волновало куда меньше, чем стоило бы.

Потому что я смотрела на Тима — который так и

не взглянул

на меня ни разу, ни единого раза за всю свою самоубийственную речь, — и думала совсем не о гранте.

Зал начал расходиться.

Тим поднялся и, не оборачиваясь, пошёл к выходу — прямой, собранный, ни на кого не глядя.

Я видела, как к нему в коридоре подошёл отец. Видела издалека, как они говорят о чём-то — коротко, непривычно мягко. Видела, как отец положил руку ему на плечо.

И отвернулась, потому что смотреть на это было почему-то невыносимо.

— Ну и ну, — раздался рядом голос Арины. Она материализовалась, как всегда, из ниоткуда, со своим фирменным ледяным спокойствием, под которым на этот раз пряталось что-то подозрительно похожее на впечатление. — Я, кажется, впервые в жизни не знаю, что сказать. А это, как ты понимаешь, событие планетарного масштаба.

— Не начинай, — пробормотала я.

— Я и не начинаю. Я констатирую. — Она помолчала. — Знаешь, что он сейчас сделал? На языке твоей драгоценной теории игр?

— Просвети, — буркнула я, хотя прекрасно знала ответ.

— Он сыграл в заведомо проигрышную для себя стратегию, — сказала Арина. — Сдал все карты. Признал вину, отдал победу, не оставил себе ни единой лазейки. По всем законам теории игр — идиотский, нерациональный, самоубийственный ход. — Она посмотрела на меня. — Так делают только в одном случае, Вера. Когда выигрыш в самой игре тебя больше не интересует. Когда ставка — не грант. А что-то совсем

другое

.

Я молчала.

Я же не дура. Я всё понимала.

Я понимала это даже лучше Арины, потому что это была моя теорема, мой материал, моя тема, которую я полгода ковыряла вдоль и поперёк.

В разовой игре выгодно предать. Он предал — подтасовал, схитрил, дёрнул за ниточку.

Но сейчас, на этой защите, он сыграл по-другому. Он выбрал остаться и заплатить, хотя это было максимально, оглушительно невыгодно. Он своими руками превратил себя из

контрпримера