Страница 9 из 95
Глава 4 Просьба
Письмо Черчилля пришло третьего сентября, с утренней дипломатической почтой, через посольство в Москве, в конверте с сургучной печатью и грифом «лично». Поскрёбышев принёс его в Кунцево к девяти, вместе с папкой Василевского по фронтам и кагановичевской запиской по узловым станциям, и положил конверт сверху, потому что дипломатическая почта шла первой.
Волков вскрыл его стоя. Привычка.
Бумага сказала о письме раньше текста. Не бланк Форин-офис, не бланк Кабинета, а кремовый лист без герба, с водяным знаком фабрики Smythson, той, что держит лавку на Бонд-стрит и поставляет писчую бумагу тем, кому есть что не доверять архиву. Черчилль писал не от Британии. Черчилль писал от себя, мимо канцелярий, мимо протоколов, мимо клерков, которые через двадцать лет разложат его наследие по папкам. Письмо, которого не должно остаться в деле.
Суть занимала три абзаца из семи. Четыре были Черчиллем: периоды, реверансы, цитата из Мальборо, «наше общее бремя» и «жертвы, которые связывают народы крепче договоров». Волков пропустил риторику и дошёл до дела.
Кент. Плацдарм. Немецкие дивизии на английской земле, семнадцать месяцев. Население южных графств эвакуировано. Заводы Бирмингема и Ковентри в три смены, но каждый снаряд по Кенту — это снаряд, не ушедший в Бирму, где японцы давят, а американцы заняты своим океаном. Британия одна на двух фронтах, и силы конечны.
Просьба была без слова «просьба». Черчилль предлагал «согласовать усилия на решающем этапе»: ускорить удар на Восточном фронте так, чтобы Берлин начал снимать дивизии с Запада, ослабив хватку на Кенте. Он не просил наступать ради Англии. Он объяснял, почему наступать сейчас — в общих интересах. Если Кент падёт, Бек высвободит пятнадцать дивизий, и через три месяца они встанут напротив Конева.
А в седьмом абзаце, последнем, между прощальной любезностью и подписью, стояла фраза, ради которой, понял Волков, и было написано всё остальное.
«Полагаю также, что наши учёные коллеги нашли бы предмет для разговора, более насущный, чем обмен любезностями, — и что время для такого разговора скорее уходит, чем приходит.»
Учёные коллеги. Предмет для разговора. Время уходит.
Волков сел. Положил листки на стол, кремовой бумагой вверх.
Криппс в январе торговал радар за обломки немецкой ракеты. Это была сделка про железо: станция за станцию, технология за технологию, обе стороны знали цену и обе платили. То, что писал Черчилль теперь, было не про железо. «Учёные коллеги» на бумаге Smythson, без герба, мимо архива, — это про то, чего нет ни в одном договоре и не будет. Англичане знали про немецкий уран — или думали, что знают. И прощупывали, знает ли Москва. И давали понять, что у них самих есть чем разговаривать.
Tube Alloys. Слово из учебника всплыло само, как всплывает фамилия, которую не вспоминал годами. Британская программа. Та, что потом растворилась в американской, в Манхэттене, и Британия, начавшая первой, кончила младшим партнёром, выпрошенным к чужому столу. Этого они про себя ещё не знали. Они думали, что у них в руках козырь. А в руках был билет в один конец, и они предлагали Москве в нём место.
Он не возьмёт. Но то, что предложили, надо запомнить отдельно. Курчатов пустил реактор пятнадцатого мая. Об этом не знал никто, кроме тех, кому положено, и Волков собирался держать это так как можно дольше. Если англичане прощупывают — значит, у них тоже что-то идёт, и идёт достаточно, чтобы об этом заговорил Черчилль, человек, который попусту слов не тратит. Это была не просьба про Кент. Это было два письма в одном конверте, и Кент был громким, чтобы за ним не расслышали тихого.
Волков взял карандаш. Не писать. Думать. Карандаш в руке успокаивал.
Снял трубку.
— Молотова.
Ждал полторы минуты. Молотов брал на третьем гудке, но в этот раз задержался — был на совещании.
— Слушаю, товарищ Сталин.
— Письмо Черчилля получили?
— Копию шифровкой утром. Читал.
— Приезжайте. Не по телефону.
Молотов приехал в полдень. Снял пальто, повесил на спинку стула — и зимой, и летом он раздевался не сразу, входил в комнату как был, и только убедившись, что разговор долгий, устраивался. Сегодня устроился. Достал блокнот, не открыл, положил на колено обложкой вверх.
— Что отвечаем, — сказал Волков. Не вопрос.
— Я думал об этом по дороге. — Молотов снял пенсне, протёр стёклышко платком, надел обратно, по одной дужке. Жест, за которым он прятал паузу, нужную, чтобы выложить готовое, а не сырое. — Отвечать надо. И отвечать обстоятельно.
— Обстоятельно.
— Черчилль написал лично. Не нотой, не через Идена, не через Майского официально — лично, на частной бумаге. Это сигнал: он хочет разговора, который ни к чему его не обязывает и ни к чему не обязывает нас, но который остаётся между двумя людьми. Если мы ответим формальной отпиской, мы закроем этот канал. А канал, который открывается лично и без свидетелей, в нашем положении дороже, чем кажется.
— Дороже чего.
— Дороже одного наступления, которое мы и так проведём в свой срок. — Молотов говорил ровно, не настаивая, как человек, выкладывающий аргумент, а не давящий им. — Война кончится. Не завтра, но кончится. И когда она кончится, нам сидеть за столом с теми же англичанами и делить ту же Европу. То, как мы разговариваем с Черчиллем сейчас, определит, как он будет разговаривать с нами тогда. Сухая отписка сегодня — это лишний год торга после войны.
Волков слушал. Молотов был прав в своей плоскости. В плоскости, где война — это пролог к миру, а мир — это стол, за которым считают не дивизии, а годы и границы. Молотов всю жизнь сидел за такими столами и считал в них лучше всех, кого Волков знал.
— Дальше, — сказал Волков.
— Дальше так. Мы благодарим за доверительность тона. Мы соглашаемся, что координация в интересах обеих сторон. Мы не обещаем сдвинуть сроки — но и не отказываем прямо, мы говорим, что наши штабы изучат, как операции на советско-германском фронте могут учесть обстановку на западе. «Изучат». Это ни к чему не обязывает и оставляет дверь приоткрытой. Черчилль прочитает это как «возможно» и не закроет канал.
— А он сдвинет ради этого «возможно» хоть одну дивизию из Кента?
— Нет, — сказал Молотов. — Но и не закроет канал.
— Вот.
Волков встал, прошёл к окну. Сосны стояли неподвижно, серые на сером. Он стоял спиной к Молотову и думал, и Молотов ждал, не торопя, потому что знал: когда первое предложение, принесённое в этот кабинет, разбирают молча, его обычно переделывают, и переделанное точнее.