Страница 10 из 95
— Вячеслав Михайлович. Давайте посчитаем, что у нас на руках. Кент держит на себе пятнадцать немецких дивизий. Семнадцать месяцев держит. Без единого нашего солдата, без единого нашего снаряда. Англичане платят за это своей кровью, и нам это не стоит ничего. Ноль. Каждый день, пока идёт кентская мясорубка, наш фронт легче ровно на эти пятнадцать дивизий, и платят за облегчение не мы.
— Это я понимаю, — сказал Молотов.
— Теперь смотрите, чего просит Черчилль. Он просит, чтобы мы ускорились. Ускориться — значит ударить в сентябре, а не в октябре. А в сентябре Конев не готов: некомплект по артиллерии двадцать процентов, по транспорту тридцать, Каганович только разводит составы через Знаменку. Ударить в сентябре — это бросить в бой корпуса, не закончившие сосредоточение. Это лишние тысячи в графе «убитые». Наши тысячи. Ради чего?
— Ради того, чтобы Бек снял дивизии с Кента.
— Бек не снимет дивизии с Кента.
Молотов поднял глаза.
— Уверены?
— Два года перехватов, донесений, аналитики. — Волков отвернулся от окна. — Бек не бросает начатого. Бросить Кент — признать ошибку. А после Хальдерсбурга ошибки ему не простят, он это знает лучше нас. Он будет держать Кент, пока держится, даже когда держать уже нет смысла. Так что мы ударим раньше, потеряем своих, а он не снимет ничего, потому что не может себе позволить. Мы заплатим за движение, а движения не будет.
Молотов молчал. Это было не согласие — он взвешивал. Потом сказал:
— Допустим. Военная часть — ваша, спорить не буду. Но я говорил не про военную часть. Я говорил про канал. Можно отказать в сроках и при этом не захлопнуть дверь. Одно другому не мешает.
— Мешает, — сказал Волков. — Вот в чём вы не правы.
Он подошёл к столу, но не сел. Положил ладонь на кремовые листки.
— Если мы ответим обстоятельно, как вы предлагаете, Черчилль прочитает в этом не вежливость. Он прочитает в этом нужду. Что нам важен его канал. Что мы держимся за разговор. А держится за разговор тот, кому он нужнее. И тогда в следующем письме он попросит больше, потому что увидел, что мы откликаемся на тон. Сегодня — ускорить наступление. В следующий раз — что-нибудь, что нам уже будет дорого отдавать. Черчилль торговец. Торговцу нельзя показывать, что тебе нужна лавка. Как только покажешь — цена пойдёт вверх.
— А пустота, по-вашему, цену держит?
— Пустота говорит: мы воюем по своему расписанию и в чужих письмах сверяемся только с собственными часами. Это не оскорбление. Это позиция. Черчилль умный, он позицию уважает больше, чем уступчивость. Он напишет ещё раз, жёстче, помянет мартовское соглашение о координации. Мы ответим так же ровно. И на третье письмо ответим. И к четвёртому он поймёт окончательно: Москва не торгуется тоном. Москва воюет, а после войны сядет за стол и будет считать дивизии, которые к тому времени будут стоять, где будут стоять. Вот что определит разговор после войны, Вячеслав Михайлович. Не вежливость письма. Карта.
Молотов снял пенсне. Подержал в руке, не протирая. Спорить дальше значило спорить о тоне, а тон в этом кабинете решал не он, — и он это видел.
— Запишу как скажете, — проговорил он. — Но один пункт я бы всё-таки оставил.
— Какой.
— Последний абзац. Про учёных коллег. — Молотов надел пенсне. — Вы заметили?
— Заметил.
— На пустоту он его не вставил бы. Это отдельное, спрятанное под Кент. И если мы на Кент ответим пустотой, а это пропустим вовсе, Черчилль поймёт, что мы либо не читали, либо читали и испугались. Оба прочтения плохие.
Волков посмотрел на него. Молотов попал туда же, где Волков застрял сам, перечитывая седьмой абзац.
— И что вы предлагаете.
— Ничего конкретного. — Молотов чуть улыбнулся, одними губами, без глаз. — В том и искусство. Одна фраза, такая же закрытая, как у него. Что-нибудь вроде: «Что до прочего, упомянутого в Вашем письме, — мы внимательны к нему не менее Вашего.» И всё. Он поймёт, что мы прочитали. Он не поймёт, что мы знаем. И не поймёт, есть ли у нас что отвечать. Пусть гадает.
Это было хорошо. Это было по-молотовски: ничего не сказать так, чтобы было сказано ровно столько, сколько нужно, и ни словом больше. Чем кончится Tube Alloys и что Курчатов пустил реактор, Волков отдавать не собирался — ни в словах, ни даже признанием, что услышал вопрос. Но фраза Молотова не отдавала ничего. Она только показывала Черчиллю, что письмо дошло целиком, оба его слоя, громкий и тихий, — и что Москва не вздрогнула ни от одного.
— Вставьте, — сказал Волков. — Слово в слово, как вы сейчас сказали. И больше ничего по этой части.
— А по Кенту?
— По Кенту — пустота. Благодарим за обмен мнениями. Наступательные операции планируются и осуществляются исходя из оперативной необходимости и готовности войск. Координация остаётся предметом наших общих усилий. Точка.
Молотов записал. Перечитал про себя, шевеля губами на последней строке, — проверял, как звучит. Кивнул.
— Он ждёт другого, — сказал он, закрывая блокнот.
— Пусть ждёт.
Молотов застегнул верхнюю пуговицу пальто — и зимой, и летом верхнюю — кивнул и вышел. Шаги затихли в коридоре, входная дверь хлопнула, машина зашуршала по гравию.
Волков остался один с двумя письмами в одном конверте.
Громкое он отбил пустотой и не сомневался в этом. Тихое оставил Молотову, одной закрытой фразой, и тоже не сомневался. Но тихое не уходило. «Время уходит, а не приходит» — Черчилль попусту слов не тратил. Если англичане заговорили про уран на частной бумаге, значит, у них горит. А если горит у них, то у бековских физиков может гореть сильнее, и Берия об этом молчал не оттого, что нечего сказать, а оттого, что сказать было нечего: разведка про немецкий уран не знала почти ничего, и это «почти ничего» было самой опасной строкой во всех сводках — её нельзя было ни подтвердить, ни опровергнуть.
Реактор пустили пятнадцатого мая. От реактора до бомбы — годы, заводы, тысячи людей и плутоний, которого ещё нет ни грамма. Курчатов называл сорок пятый, и называл с оговоркой, а оговорки в таких делах всегда чужие. В той жизни, по учебнику, первая бомба будет в сорок девятом, на четыре года позже американской, и эти четыре года страна простоит под чужим прицелом, делая вид, что прицела нет. Здесь у него фора: реактор раньше на три года. Но фора — это не победа. Фора — это шанс не отстать, и шанс этот таял с каждым письмом на бумаге без герба.
Он отодвинул кремовые листки и открыл папку Василевского. Коневский доклад лежал третьим, под югом и центром. До полной готовности — четырнадцать дней.