Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 108

Если взять эсэсовца и показать ему Жака, то можно было бы сказать: «Посмотрите на него, это вы превратили его в прогнившего, пожелтевшего доходягу, наверное, он как нельзя больше похож на то, каким вы его себе представляли: подонок, отребье, вы выиграли. Но сейчас вам придется услышать такое, от чего вы похолодеете, если, конечно, „заблуждение“ может убивать: это вы позволили ему стать самым настоящим, самым завершенным, самым сильным человеком, как нельзя более утвердившимся в своем могуществе, в возможностях своего сознания, в значимости своих поступков. Дело не в том, что самые несчастные являются самыми сильными, и даже не в том, что время на нашей стороне. Дело в том, что все равно настанет такой день, когда Жаку не надо будет подвергать себя тем опасностям, которым вы заставили его подвергаться, когда вы лишитесь своей нынешней власти, но уже сейчас у нас есть ответ на этот вопрос: можно ли когда-нибудь сказать, что вы выиграли. С Жаком вам никогда не выиграть. Вы хотели, чтобы он воровал, а он не воровал. Вы хотели, чтобы он ради жрачки лизал жопу капо, а он не лизал. Вы хотели, чтобы он смеялся ради собственной пользы, когда мастер отвешивал оплеухи другому зэку, а он не смеялся. А главное – вы хотели, чтобы он усомнился, существует ли что-то такое, ради чего он так бьется, а он не усомнился. Вы радуетесь перед этим отребьем, что еле держится на ногах, но ведь это вас обокрали, унизили дальше некуда. Вам показывают лишь чирьи, раны, обритые черепа, проказу, и только в проказу вы и верите. Вы погрязли в своем неведении:

ja wohl!

вы всегда правы,

ja wohl, alles Scheisse!

Ваша совесть спокойна! „Мы были правы, да вы только посмотрите на них!“ Но вы обманулись, это мы вас обманули, это мы довели вас до края вашего заблуждения. Мы не будем вас разуверять, успокойтесь, мы доведем вас до самого края вашей чудовищности. Мы дадим вам довести нас до смерти, и вы сами увидите эту падаль, что подыхает на ваших глазах».

«Чтобы правда была за нами, мы не ждем освобождения тел, как не рассчитываем на воскресение. Именно теперь, пока мы живы, пока являемся отребьем, правда за нами. Да, это не заметно. Но чем незаметнее это будет, чем меньше вам удастся видеть это, тем сильнее будет наша правда. Правда не просто с нами, мы сами и есть эта правда, обреченная вами на подпольное существование. Посему нам никогда не склониться перед вашим мнимым торжеством. Поймите же наконец: это вы сделали так, что правда преобразилась в сознание. Вы перековали природу человека. Сотворили неустранимое сознание. Больше не надейтесь сделать так, что мы будем разом и на вашем месте, и в своей шкуре, осуждая себя. Никто здесь не станет самому себе эсэсовцем».

В это же декабрьское воскресенье я пошел в

Revier

[29]

[Медсанчасть (нем.).]

повидать товарища, который был болен.

Revier

не где-нибудь, а в глубине собора. Мы отгорожены от медсанчасти тонкой перегородкой. Это самая холодная часть здания. Ледяной воздух идет через пустые витражные проемы, кое-как заделанные толем.

Здесь стоит дюжина двухъярусных коек; больные, как и мы, лежат по двое на одном матраце, каждый завернувшись в свое одеяло. Большей частью это итальянцы, только что прибывшие из Дахау. Есть и французы. В основном легочники. Для всех одно лекарство – аспирин; кое-кому прикладывают разогретый на кухне камень или кирпич.

Кровати стоят вплотную, едва проберешься. Угол освещен слабым светом, под ногами бугрится сырая земля, пола нет.

Один итальянец вытянул худые руки поверх одеяла, у него сильный жар, лоб блестит от пота. На вытянутом лезвии лица, кожа которого обтягивает кости, чернеет запущенная борода, род полуоткрыт, челюсть отвисла; горят широко раскрытые глаза, неподвижные. Время от времени что-то бормочет. Тело в одиночку борется с горячкой. Ничего нельзя сделать. Остается только смотреть, как горячка доделывает свое дело. Ничего нельзя сделать, но и стоять вот так тоже нельзя. Как будто стоишь и смотришь, как на твоих глазах тонет человек. Многие бредят, мечутся на койках. Товарищ, который служит санитаром, пытается их успокоить. Что-то тихо им говорит. Большего он сделать не может. Он понимает, что почти все вот так и умрут перед ним. Он помогает им сходить помочиться; он не одергивает их, если они начинают ругаться; но они редко ругаются. Иногда даже отдают ему свой хлеб. Благодаря хлебу легочников и умирающих у него чуть покруглее лицо, чем у тех, кто работает.

Да, больные получают свой хлеб, вплоть до самой смерти. Те, у кого сильная горячка, сразу его не съедают. Прячут под изголовьем матраца. Если кто-нибудь решится стащить хлеб у больного, все сочтут, что это столь же отвратительно, как украсть молоко у младенца. Мало кто на такое способен. Но когда приходишь в

Revier

и видишь, как больной, чьи дни или даже часы сочтены, держит в руке хлеб, держит рассеянно, будто и думать забыл, что у него в руке хлеб, что такое хлеб, то от него не отведешь глаз. Кусок засох. Он стал намного желтее утреннего хлеба. Больному он уже ни к чему, это ясно. А это страшно, страшно для хлеба. Больной еле держит его в своих пальцах. Это верный знак, что он скоро умрет. Он один из нас, один из здешних, но хлеб ему больше не нужен.

Санитар и те, кто поздоровее, они всё видят, но к этому хлебу не притронутся. Ждут. Теперь, когда он того и гляди умрет, это свято, это даже не молоко младенца, это – наследство. Может, он завещает этот хлеб, который ему дают эсэсовцы, что его убивают.

Если больной умрет, никому не передав свой хлеб, найдется тот, кто возьмет его первым. Но чаще всего это увидят другие. Спор будит недолгим, вполголоса, ведь матрац умершего в двух шагах.

– Он тебе его не давал, поэтому делись.

И тот, кто взял хлеб, поделится – на двоих, на троих, на всех главных спорщиков, или же глухо скажет:

– Это был мой товарищ, хлеб отходит ко мне.

– Мне он тоже был товарищем, – попытается сказать свое слово кто-нибудь еще. Но первый, если он решил оставить хлеб себе, если он слишком голоден, если он слишком надеялся, что никто не увидит и не придется испытать разочарования от того, что надо делиться, первый пожмет плечами и оставит хлеб себе. Уж он его не отпустит, спрячет в карман. Он понимает, что спор не будет долгим, ведь в двух шагах лежит мертвый товарищ.

Тот, с кем я пришел повидаться, не был тяжелобольным. Я сел на край матраца. Его сосед по койке – француз, политический – как раз умирал. С другой стороны перегородки доносятся песни; сегодня воскресенье. Подходит санитар; наблюдает за агонией. Другие больные тоже не сводят глаз с умирающего.