Страница 7 из 94
Глава 3 «Без корректора»
Редактор дал мне подержать стопку, в которой было листов сорок, все одного формата, все в шесть-восемь строк, и все про разное: как выводить машину из-под обстрела на марше, как менять место сбора раненых, как проверять лёд перед переправой, как поднимать батарею с закрытой позиции ночью. Верхний лист сползал, бумага была холодная, и держать её приходилось обеими руками, как держат стекло, отчего рука к третьей минуте начинала неметь.
— Ваша тут, — сказал редактор и вытянул из середины лист, не глядя. — Двенадцатая сверху. Я их помню по месту.
Он был лет пятидесяти, в очках с проволочной дужкой, обмотанной ниткой, и разговаривал не отрываясь от работы: на столе лежали ещё четыре чужих рукописи и стояла чернильница, накрытая от холода тряпкой.
— Скажите мне, — начал я, — почему шесть строк.
— Потому что семь не выучат.
Он положил перо и повернулся ко мне целиком.
— Молодой человек, вы писали свои четыре страницы для себя и для людей, которые сидят с вами в одной землянке и могут вас переспросить. А я пишу для человека, которого разбудили в четыре, который стоит на морозе перед вылетом, у которого в руках планшет и рукавицы, и ему это зачитывают вслух один раз. Один. Второго раза не будет, и переспросить будет некого. Четыре страницы он не прочтёт никогда. Шесть строк он прослушает за тридцать секунд и, может быть, две из них запомнит.
— Какие две?
— Первую и последнюю. Всегда первую и последнюю.
Я перебрал стопку ещё раз, уже понимая, что искать.
Первые строки во всех сорока листах были командой: делай так. Последние — тоже командой: не делай эдак. Между ними умещалось от четырёх до шести распоряжений, и ни в одном из сорока листов я не нашёл ни единого слова о том, при каких условиях написанное перестаёт работать.
— Вы это режете первым, — сказал я.
— Первым. — Он снова взялся за перо. — И скажу почему, чтобы вы на меня зря не сердились. Условие нельзя выполнить. Приказ можно: пойди туда, сделай то. А «если высота меньше тысячи и солнце слева, то поступай иначе» — это не приказ, это рассуждение. Рассуждение в бумаге, которую читают вслух перед вылетом, становится помехой. Люди начинают думать, а не делать.
— Люди и должны думать.
— Должны. — Он обмакнул перо. — Только не по этой бумаге. Эта бумага — для тех тридцати секунд, когда думать уже поздно.
Он придвинул к себе верхнюю из четырёх чужих рукописей — три страницы про эвакуацию раненых с открытого места — и стал работать при мне, потому что времени у него не было и на разговор он мог потратить только руки; глаза были заняты.
Работал он так: читал абзац про себя, потом произносил вслух то, что из этого абзаца останется, и, если сказанное укладывалось в один выдох, записывал, а если не укладывалось — читал абзац заново и говорил короче. За то время, что я стоял у стола, три страницы сделались пятью строками, и каждая из них была короче предыдущей, кроме последней, которую он переписал трижды и всё равно оставил длинной, потому что в ней стояло единственное, чего нельзя было сократить: кто именно отвечает за то, чтобы носилки не тронулись раньше срока.
— Видите? — сказал он, не поднимая головы. — Одну я вам всё-таки оставил. Ту, где названа должность, а не «личный состав». Она у меня всегда выживает.
Я не нашёл, что ответить, и это было честно: он не был ни дураком, ни канцелярской крысой, и его шесть строк никого не убивали до тех пор, пока в полку сидел человек, который мог их поправить голосом. Он резал не смысл. Он резал то, что нельзя выполнить.
А в тетради у меня всё держалось как раз на том, что выполнить нельзя, — на условиях.
— А вы знаете, работает ли хоть один из этих сорока? — спросил я, всё ещё держа стопку.
Он перестал писать по-настоящему и положил перо рядом с чернильницей — поперёк его кладут, когда собираются продолжать.
— Нет. Не знаю. Ко мне приходит наверх, от меня уходит вниз, а обратно снизу не приходит ничего, кроме требований прислать ещё. Я тут с осени. Сколько написал — не скажу, не считаю. Считаю только те, что вернули.
Уходя, я задержался в дверях.
— А возвращали много?
— Один. — Он не поднял головы. — Тот, где было семь строк.
Одиннадцатого мы выехали на учебную площадку.
Бумагу подписали не в нашей школе. Левшин отвёз донесение сам, вернулся к вечеру десятого и положил передо мной лист с двумя фамилиями и одной строкой, которую я перечитал трижды.
Разрешение шло по своей линии: управление ВВС фронта разрешало прикомандированному младшему лейтенанту Соколову присутствовать при учебных полётах в указанной части, наблюдать и вести записи — без права отдачи распоряжений личному составу.
— Что вам нельзя? — спросил Левшин.
— Распоряжаться.
— Что нельзя ещё?
Я подумал.
— Поправлять в воздухе.
— И на земле до конца упражнения. Иначе я не пойму, чего стоит ваша бумага, а пойму только, чего стоите вы.
Площадка была больше нашей и хуже нашей: снег укатали широко, но неровно, и с южного края тянуло позёмкой на полосу. Полк стоял в стороне, за перелеском; сюда выводили молодых и тех, кого возвращали в строй.
Старшим на площадке оставили командира звена — коренастого, в меховом шлеме, с обмёрзшим воротником. Он посмотрел бумагу, посмотрел на мой единственный кубарь и вернул бумагу Левшину, а не мне.
— Двоих даю. Больше не могу, у меня в пятнадцать посадка после маршрута, а машины к ней надо успеть заправить и прогреть.
— Двоих хватит, — сказал Левшин.
— Задачу какую?
Я назвал: пара, высота тысяча, полёт по кругу, ведомый на своём месте, задание — держать строй.
— И всё?
— И всё, — сказал я.
Он переспросил задачу второй раз и, не дослушав себя, взял бумагу обратно — перечитать строку про распоряжения.
— Странно вы проверяете, товарищ младший лейтенант. Обычно просят бой показать.
— Бой мне не покажет ничего.
— Это почему же?
— Потому что в бою человек делает то, чего от него ждут, и делает лучше обычного. Мне надо увидеть, как он летает, когда не происходит ничего.
Старший подумал и не согласился.
— Так у меня и не происходит ничего. У меня тут круги с ноября. Хотите — смотрите, только увидите то же самое, что вижу я каждый день: ходят ровно, садятся по-разному.
— Мне и надо то, что вы видите каждый день.
Он посмотрел на Левшина, а не на меня. Левшин промолчал, и старший принял это за ответ.
— Пятнадцать минут, — сказал он. — Больше не дам, у меня заправка.