Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 94

Я отвечал, что не знаю, и это была правда всякий раз. Одна не поверила и переспросила по второму кругу, и я снова сказал, что не знаю, и она заплакала оттого, что перестала надеяться на то, что кто-нибудь знает.

Мария Фёдоровна ни разу за этот час меня ни о чём не спросила, и бабы это заметили, и после этого стали расходиться быстрее. Ночевать она положила меня на печь, а сама с сестрой легла на полатях, и я в темноте слышал, как она не спит: полати у них скрипят на каждом повороте, и за ночь скрипнуло раз двадцать. Часа в три сестра во сне заплакала, и Мария Фёдоровна сказала ей два слова, которых я не разобрал, и та затихла сразу, — и вот это было единственное за ту ночь, чему в этом доме не требовалось ни объяснения, ни проверки.

Последние часы она шила, а я ходил по избе, и глаз она больше не поднимала.

Уходя к Волковым, я нагнулся под притолокой.

Мария Фёдоровна сказала мне в спину:

— Иди уж.

И потом, когда я был уже в сенях и не должен был слышать, добавила негромко и не для меня:

— Голову бережёт.

К Волковым я шёл шесть минут и все шесть придумывал, что скажу.

Придумал три начала и все три были негодные: первое объясняло, второе оправдывало, третье начиналось со слова «пойми».

К калитке я подошёл, не придумав ничего, и это оказалось единственно верным: она заговорила первой и заговорила о деле.

Настю я застал во дворе фельдшерского пункта, куда меня послала её мать; она втискивала в короб бутыли, перекладывая соломой, не глядя.

Она услышала шаги, обернулась и не выронила бутыль.

— Приехал, — сказала она.

— Приехал.

— Надолго?

— До утра.

Она посмотрела на небо, прикинула что-то, отперла пункт и вошла, и я вошёл за ней. Лампу она зажгла затем, что собирала короб, и керосин в ней был казённый, и она это сказала вслух — так, как говорят про то, за что придётся отчитаться.

Мы сели на две табуретки друг напротив друга, между шкафом и печкой.

Я начал говорить.

— Погоди, — сказала она. — Сначала я.

И стала рассказывать, что с прошлой зимы ходит по дворам — по своей деревне и ещё по четырём, куда наряд; что ищет лихорадящих и что нашла за январь девятерых, а двоих из девяти не показывали ей три дня; что завтра идёт подвода в Гавриловское, где за неделю слегли шестеро, и она едет с ней, потому что фельдшер на пять сёл один — второго с осени взяли, — а ходит она по наряду, который он ей пишет.

В бутылях у неё был керосин. Не для лампы: керосином обрабатывают голову, когда находят вшей, и вшей она за январь нашла в одиннадцати дворах из тех же пяти деревень.

Короб она сверху обвязала дерюгой, и я спросил зачем, и она сказала, что от чужих рук: керосин в деревне дороже мыла. На полке за её плечом стояли бутыли с притёртыми пробками и лежали в посылочном ящике стеклянные банки, обвязанные тряпицей, и всё это было расставлено в том порядке, в каком берут.

Потом она достала из кармана сложенный вчетверо тетрадный лист.

— Я тебе прочту. Ты не перебивай.

В листе было девять пунктов, с датами, и первый стоял от ноября сорок первого. Лист был свежий: она сказала, что переписывала его дважды, потому что прежние истрепались в кармане.

— «Ноябрь. Написал „приехал“ через „е“ правильно. Он это слово всю жизнь через „и“ писал, я его за это в третьем классе била».

Она посмотрела на меня и стала читать дальше.

— «Март. Маму назвал Евдокией Тимофеевной. Он её тёть Дусей звал с двенадцати лет и при ней самой».

Печка за её спиной подтопилась и щёлкнула, и она подождала, пока щёлкать перестанет.

— «Июль. Шестнадцать писем подряд, и ни в одном не спросил про деревню».

Дальше шло короче: про почерк — что буквы те же, а нажим и наклон с ноября чужие, и что «рука после ранения» не годится, потому что ранения не было и я сам трижды писал, что цел; про то, что ни одного человека я не помянул по прозвищу; про то, что подпись стала стоять не там, где стояла; про то, что сестру он два письма подряд назвал полным именем, чего не делал никогда.

Восьмым был про ракиту: спросила — получила отказ. Одна строка, без объяснений.

Девятый, декабрьский, она прочла последним и медленнее прочих.

— «За все письма ни разу не попросил ждать».

Она сложила лист и положила его на колено ладонью сверху.

— Я не сумасшедшая. Я считала.

Я стал считать бутыли на полке и досчитал до шести, а на седьмой сбился, потому что понял, что считаю их второй раз и что первый раз считал, пока она читала третий пункт.

— Всё верно. Ничего не сниму.

Снять я мог два пункта из девяти.

Про почерк — потому что нажим и наклон у меня и правда переменились, переменились от того, о чём в письме не пишут, и объяснить это можно было ранением; ранения не было, но она этого проверить не могла.

Про подпись — тут причина простая, та самая, по какой человек не подделывает чужую руку долго: рано или поздно рука берёт своё, и можно было списать это на госпиталь и на то, что писал лёжа.

Оба объяснения у меня были готовы заранее. Оба звучали правдоподобно. Оба она бы приняла, и лист похудел бы с девяти пунктов до семи, и она бы ещё год писала письма человеку, которого нет.

Я их не сказал.

Это единственное, что я в тот день сделал правильно, и не поручусь, что сделал ради неё.

— Кто ты?

— Ответить не смогу, а сочинять тебе не стану.

— Он жив?

— Нет.

Лампа стояла между нами на табурете, поставленная так, чтобы света хватало на короб и на бумагу, и от этого её лицо было наполовину в тени, а рука на листе — целиком на свету, и я смотрел на эту руку, потому что смотреть в тень было нельзя.

— Ты знаешь как?

— Знаю. Не расскажу.

Она сидела очень прямо и считала что-то про себя, губами, и делала это так же, как делаю я, когда считать больше нечего, и мы просидели так, наверное, с минуту.

— Слова под ракитой ты не знаешь.

— Не знаю. И не скажу их никогда, потому что они не мои.

— А что твоё?

— С июля сорок первого. Что делал, что подписывал, кого не довёл.

— И его долги?

— Отдать их нельзя.

Печка догорала, подкладывать она не стала, и в пункте за эти два часа сделалось так холодно, что от бутылей на полке потянуло тем особым запахом, который бывает у керосина на морозе.

— Полтора года ты мне писал, зная это.

— Молчал. Это тоже враньё, и оно моё.

— Зачем приехал?

— Сказать сам. Ты сказала раньше.

— Я это не для тебя читала, — сказала она.