Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 94

Глава 19 «Кольцо»

Число я называл вслух одиннадцать раз за январь.

Оно звучит коротко и глупо: «После захода сто пятьдесят». Или: «После захода не восстановится».

Называется не то, что есть сейчас, а то, что останется, когда мы отработаем и полезем обратно. Сейчас всегда много.

Больше ничего говорить не надо. Ведущий отвечает одним словом или не отвечает вовсе.

Мещеряков отвечал «понял» — всегда, все одиннадцать раз, одинаково ровно.

Мы не пошли трижды. Восемь раз пошли.

Январь у нас был не такой, как декабрь. Работы стало больше, а противника в воздухе меньше.

Кольцо садилось внутрь само, и всё, что оставалось внутри, доедало себя без нашего участия. Мы летали на запад и юго-запад, прикрывали штурмовиков и колонны и по неделе не видели чужого истребителя.

Спрашивать с нас стали не за сбитых, а за то, довели ли.

Кольцо пришло в конверте, отдельно от письма, зашитое в тряпицу, и на конверте рукой Насти было написано: «Не открывай при людях».

Я и не открыл: сунул в карман и достал вечером, за землянкой, когда все ушли.

Кольцо было то самое, бабушкино, стёртое изнутри, — то, которое она в феврале сунула мне в руку и велела взять.

Записки при нём не было.

Я стоял с ним минут пять и придумывал, что это значит, и придумал три объяснения, и все три были неверные, потому что все три были про меня.

Правильное я узнал в апреле, из письма её матери: Настя ушла с санитарным поездом в марте, и перед уходом раздала всё, что могло пропасть.

То есть она не вернула кольцо. Она его сохранила единственным доступным ей способом — отдала тому, у кого больше шансов, что вещь не пропадёт.

Как я потом узнал, шансы она оценила правильно.

Пункт третий я дописал в ночь на седьмое и дописал против собственного желания.

До этого у меня стояло коротко: ведущий вправе отказаться от атаки, если превышение не восстановлено. Хорошая строка, короткая, проверяемая.

А в ночь на седьмое я приписал к ней вторую половину: отказ объявляется вслух, с числом, и записывается на земле в тот же день, с указанием, кто его слышал.

Вторая половина мне не нравилась и не нравится до сих пор. Она длинная, она не про воздух, и человека в бою она ничему не учит.

Без неё, однако, первая половина не стоит ничего: отказаться можно и молча, и потом объяснить это как угодно, и проверить будет нечем.

Я оставил обе и знал, что за вторую меня будут ругать.

Ругали. Начиная с восьмого января.

Первый отказ был восьмого января, над дорогой у переправы, и он вышел правильным по случайности. Я назвал число, мы не пошли, а через полминуты сверху прошли двое, которых до того не видел никто, и прошли они ровно там, где мы были бы.

Мещеряков потом сказал: «Считай, что повезло». Он был прав, и я записал в лист именно это слово.

Второй отказ, четырнадцатого, вообще ничего не значил: мы не пошли за машиной, которая и без нас уходила домой на одном моторе, и её через сорок минут добили зенитчики.

А третий, двадцать первого, стоил дорого.

Пара бомбардировщиков работала по нашим позициям с малой высоты. Отработав, они уходили на запад с набором, медленно, груза в них уже не было.

Мы стояли на тысяче двухстах, они выбирались к шестистам. Догнать их значило отдать всё превышение и лезть обратно к штурмовикам снизу.

Я назвал число. Мещеряков ответил «понял». Мы остались.

Прикрывали мы участок, второй день подряд, и внизу с высоты видно немного: снег, дорога, чёрные пятна по опушке и вдоль них люди, которые с километра похожи на запятые. Они там лежали и вставали, и снова лежали, и сверху это продолжалось четыре минуты. Потом бомбардировщики развернулись, зашли ещё раз по тем же пятнам и ушли на запад.

Я вёл счёт заходов, как всегда, и на втором стал считать вслух, хотя этого никому не надо было.

Считал и после того, как считать стало нечего.

На третьем заходе один из тех, кто внизу, встал и побежал не в ту сторону — не от пятен, а поперёк, к дороге. Я вёл его глазами секунд восемь и потерял, и добежал он или нет, узнать было негде: с тысячи двухсот человек виден, а что с ним стало — нет.

В эфир Мещеряков не передал ничего, и правильно сделал: говорить было нечего, а эфир нужен другим.

Через полторы минуты после их ухода я считал уже не заходы, а секунды, которые мы простояли наверху со своим превышением. Число вышло длинное, и деть его было некуда: графы «стояли и не пошли» в донесении не бывает, а бывает графа «прикрытие обеспечено», и по ней в тот день всё было выполнено.

Так я и написал: прикрытие обеспечено, потерь среди прикрываемых нет, противник по наземным целям работал дважды.

Каждая из трёх строк — правда. А вместе — нет.

Через сутки к нам приехал майор из стрелкового полка, которому подчинялся тот батальон.

Немолодой, с обмороженной щекой, в шинели не по росту. Спрашивал он не про бомбардировщиков.

— Двадцать первого с двенадцати до двенадцати сорока вы там были?

— Были.

— И ничего.

— И ничего.

Он положил на стол лист и повёл по нему пальцем сверху вниз, называя фамилии, и на четвёртой я его остановил, потому что фамилия была Мещеряков.

— Однофамилец, — сказал майор. — Рядовой, двадцать третьего года.

Он дочитал до конца, все одиннадцать, и на каждой останавливался ровно настолько, чтобы её было слышно.

Мещеряков — наш — сказал, что решение было его и объяснять он его не будет. Меня он не назвал, хотя мог назвать в три слова.

Майор свернул лист вчетверо, убрал в карман и в дверях сказал, что за такую высоту им, конечно, спасибо.

Ничего он не понял и ничего не простил, и правильно сделал.

Мещеряков за весь разговор не сел ни разу и лица не переменил, а вечером у стоянки он расспрашивал шофёра, откуда тот батальон и много ли в нём саратовских.

Саратовский он сам. Больше он про это не сказал ни слова.

Я потом полдня писал этот случай в лист: дату, высоты, число, кто его назвал и что из этого вышло.

Переписывал дважды. В первый раз у меня вышло объяснение, а объяснения там быть не должно было.

Во второй раз вышло то, что нужно: даты, высоты, число, фамилия того, кто его назвал, и одиннадцать человек внизу — отдельной строкой, без всякой связки.

Пункт третий действовал ровно так, как написан. Он не обещал, что каждый отказ будет правильным, — он обещал только, что за отказ будет с кого спросить и чем его объяснить.