Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 94

Семеро. Я пересчитал два раза, и вышло семь в оба.

Вышли не потому, что я вывел.

Я развернулся на третий заход.

Развернулся сразу, не думая. Как в первый раз.

Прошёл десять секунд и отменил.

Отменил не потому, что поумнел. Стрелять было нечем.

Мы шли домой семнадцать минут, и никто ничего не сказал.

Семнадцать минут — это, если считать по-честному, ровно тот срок, за который в паре успевают договориться обо всём и разойтись навсегда.

Я вёл. Строй держали. Никто не отставал.

На девятой минуте Бакулин подошёл ближе, чем полагается, и держался так минуты полторы, и я понял, что он не место занял, а подошёл нарочно, чтобы я его видел.

Ответить я мог одним: покачать. Я не покачал.

На одиннадцатой он отошёл на своё.

Потом мы сели, и в тот вечер он смотрел на меня один раз и сразу отвёл, и это я уже описывал.

А тех полутора минут я не описал нигде, и до сегодняшнего дня не знаю, чего он от меня в них хотел, и знаю только, что дать это было в моих силах.

Один раз я нажал кнопку и промолчал. Отпустил.

Мещеряков спросил: «Ищем?»

Под нами шла их земля. Горючего оставалось на четыре минуты сверх пути.

Я сказал: «Домой».

В эфир до посадки я больше не выходил.

Внизу лежала степь, и на ней стоял один стог, обглоданный с южной стороны.

Сели все семеро, и садились долго, потому что заходили по одному: у двоих было пробито, у одного тряс мотор, а у меня оставалось столько горючего, что уходить на второй круг я уже не мог и знал это, подходя к полосе. Полосу к декабрю укатали, как укатывают все полевые: снег сначала выгладили, потом прошли катками и прошли ещё раз, — и садясь, я смотрел на эту серую от выхлопа ленту и думал о ней, а не о том, чего у меня в строю нет, и думал долго, потому что до конца пробега было далеко. Пока я рулил, у меня в голове прошли три мысли, и все три были не о нём: что горючего оставалось на четыре минуты, что у Бакулина, кажется, пробита плоскость и что доклад надо писать сейчас, пока помнится порядок.

Техники побежали к машинам, не дожидаясь, пока встанут винты, — так они не делали ни разу с августа, и это означало, что с земли нас сосчитали ещё на подходе, пересчитали второй раз при заходе и уже знали то, чего мы в воздухе друг другу не сказали.

Карцев стоял у стоянки и в небо не смотрел; он стоял так, как стоят, когда уже сосчитали, и подошёл ко мне, когда я ещё не снял шлем, — обычно он ждал, пока люди отойдут от машин, а в тот раз не ждал.

— Кто отдал второй заход?

— Я.

— Знак подавали?

— Свой. На прямой, с удержанием.

— Подтвердили?

— Подтвердил. Своим словом, и повторил приказ.

Он не сказал ничего. Он повернулся, пошёл к телефону — по окончании боя о безвозвратных потерях доносят немедленно, и этот телефон был первым, что полагалось сделать, — и уже от аппарата обернулся:

— Пишите. Сейчас. До того, как поговорите хоть с кем-нибудь.

Я сел в землянке у входа, положил планшет на колени и писал сорок минут, и за эти сорок минут ко мне никто не подошёл — и не потому, что не хотели: Карцев, уходя к телефону, сказал что-то двоим у двери, и они встали так, чтобы между мной и стоянкой всё время кто-нибудь был. Первой строкой у меня стояло: второй заход приказал ведущий группы лейтенант Соколов; установленный знак был подан старшим лейтенантом Гореловым и подтверждён мною голосом; приказ повторён после подтверждения; решение принял я. Второй строкой стояло, что задача первой атаки выполнена: тройка противника разорвана, двое отвернули с грузом, к цели не прошли, — и что второй заход начат на четыреста метров ниже первого.

Третья была про то, чего я не сделал: падения я не наблюдал, доклад ведомого трижды менялся, и я принял отсутствие подтверждения за отсутствие результата. Я написал всё это до того, как кто-нибудь успел мне объяснить, что писать можно иначе.

Потом приходили объяснить. Двое.

Первым пришёл Мещеряков и сказал, что в бою всякий бы пошёл, что подранок уходил и что бумага бумагой; говорил он стоя и не сел ни разу, хотя я подвинулся; я поблагодарил и ничего не переписал. Вторым пришёл механик Горелова, и он не сказал ничего вовсе: постоял минуты две, посмотрел, как я пишу, и ушёл, а на другой день чистил чужую машину так же, как чистил его, — с той же тряпкой и с тем же порядком, начиная от хвоста.

Поздно вечером пришёл Карцев и прочитал написанное дважды.

— Вы понимаете, что это читать будете не вы?

— Понимаю.

— Первую строку могут развернуть против вас. Есть кому.

— Могут.

— Убирать будете?

— Нет.

Он положил лист на ящик, ровно, углом к углу, и сказал, что бумага уйдёт с его сопроводительной и что вторую строку он в ней повторит своими словами, потому что одно дело, когда о выполненной задаче пишет тот, кого разбирают, и совсем другое — когда о ней пишет командир эскадрильи. Разбор был через день, и вёл его приехавший из дивизии, и длился он два часа: меня спрашивали, откуда я взял, что результата нет, и почему после подтверждённого знака не отменил решение, и я отвечал на оба вопроса одно и то же, потому что другого ответа у меня не было. Спрашивал он ровно и записывал за мной сам, не отдавая записи писарю, и один его вопрос я помню дословно: почему, имея подтверждённый знак и полное право отменить решение до входа в атаку, я его не отменил, — и я ответил, что права не терял и решения не отменил, и больше в этом ответе ничего не было и быть не могло.

Донесение о безвозвратных потерях ушло на другой день, и в нём его записали погибшим, потому что видели семеро и все семеро написали одно и то же: шёл вниз с масляным следом, с работающим мотором и не выправлялся, — а пятнадцати дней в таких случаях не считают. Извещение семье штаб полка высылает по установлении смерти и места погребения, а места погребения не было и быть не могло, потому что упал он на той стороне; что именно пишут в таких случаях и кто это пишет, я в тот вечер не знал и спросить постеснялся.

От полётов меня не отстранили. Что там решалось помимо меня, я узнал только весной, и узнал не полностью.