Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 94

Глава 8 «Жар»

Слово «сырая» Руднев запретил первого апреля.

Запретил не в разговоре — в бумаге: вычеркнул его из моей третьей строки, поставил на полях знак вопроса и вернул лист.

— Что это значит?

— Что машина не доведена.

— А это что значит?

Я начал отвечать и остановился на втором слове.

Под «сырой» у меня лежало три разные вещи, и я до этого дня держал их в одной горсти оттого, что в кабине они и приходят вместе: все три неприятны одинаково и все три сразу. В кабине жарко. Ручка тяжёлая на выводе. Оружие даёт задержки чаще, чем хотелось бы. Из этого складывалось общее ощущение, а из общего ощущения — слово, и слово было честное: так её и чувствуешь, когда летаешь.

Только положить его было некуда.

— Разведите. — Он вернул мне карандаш. — По одной строке на вещь. И на каждую — кто отвечает и чем проверить.

— Этот пункт был у вас в марте, — проговорил он, дочитав первую строку. — Я его отложил.

— Отложили.

— И был не прав. Написан он был скверно, но отложил я его по другой причине: жара — не моя часть.

Он подвинул лист по стеклу ко мне.

— Месяц он пролежал у меня в столе. Считайте, что этот месяц мы с вами потеряли вдвоём.

Больше он к этому не вернулся, и в бумагах этого не осталось нигде. Я записал у себя, четвертушкой, без числа, потому что числа тут и не было: был человек, который сам себе назвал цену и не стал её никому объявлять.

Мы разводили три дня: ни одного вылета, ни одного человека, ни одного решения — только перекладывание одних и тех же одиннадцати строк с места на место, пока каждая не оказывалась там, откуда её кто-нибудь может забрать и что-нибудь с ней сделать.

К третьему дню у меня стёрлась резинка на карандаше, а лист я переписал начисто одиннадцать раз — по разу на строку, и каждый раз казалось, что этот будет последним.

Жар оказался не одной задачей, а тремя. Есть то, что даёт тепло, — это патрубки и то, как они проложены; хозяин здесь конструктор. Есть то, через что тепло входит в кабину, — щели, уплотнения, качество подгонки; хозяин — цех, и меняется это от машины к машине. И есть то, что с этим делает лётчик: как одет, что открыто, сколько времени он в этом сидит до взлёта; хозяин — тот, кто учит.

С оружием мы не справились вовсе, и не справились потому, что ни у меня, ни у Горелова не нашлось ни единого случая, записанного как следует: у обоих в памяти лежали задержки, и у обоих они лежали общей кучей — сколько за месяц, при какой температуре, на какой ленте, после какого числа очередей, — ничего этого мы не знали, а без этого разговаривать с оружейником было не о чем.

Попробовали вспомнить хотя бы поштучно, и это оказалось хуже, чем не вспомнить вовсе.

Горелов назвал четыре случая за август и на третьем сам себя остановил: два из четырёх были, похоже, одним и тем же, просто рассказанным с разных сторон и в разные вечера. Я назвал три и не смог сказать ни по одному, сколько очередей было до отказа. Оружейника у нас под рукой не было, а тот, что был на заводе, слушал нас минуты три и задал один вопрос, после которого разговор кончился:

— Патрон какой партии?

Партии мы не знали. Ни он, ни я не знали даже, что её надо было знать.

Отложили пустую строку.

— Пусть стоит пустая. Пустая строка честнее полной, если полную не на чем держать.

Жар мы мерили две недели и мерили тремя способами, и все три оказались негодными по-разному.

Первый способ был самый простой — спрашивать лётчика после полёта, — и ответы вышли такие, что их невозможно было положить рядом: «терпимо», «как в бане», «на двадцатой минуте плохо», «нормально, я привык».

Второй способ был научнее и оказался хуже первого: мы клали в кабину термометр, а термометр показывал воздух, тогда как человеку жарко не от воздуха, а оттого, что рядом с ним работает мотор и греет спину через бронеспинку, — и цифры выходили приличные, а человек выходил из кабины мокрый.

Третий придумал Горелов, и придумал зло: считать, на какой минуте лётчик первый раз сдвигает фонарь.

Вот это считалось. Это видно с земли, это можно записать, и это нельзя объяснить привычкой.

Считали четыре дня, на девятерых. Вышло: у семерых между восемнадцатой и двадцать второй минутой, у двоих — не сдвигали вовсе.

Двое, которые не сдвигали, оказались те, кому раньше говорили, что сдвигать нельзя.

Комиссию для государственных испытаний назначили в начале месяца, и с этого дня на заводе появилось время особого рода: то, которое кончается.

Увидел я это по мелочам, и мелочи были такие, каких я в январе не заметил бы вовсе: Руднев перестал снимать очки, когда читал вблизи, — читал в них, щурясь, и терял на этом больше, чем выигрывал; у проходной стали проверять по два раза; в столовой в обед сидели по двадцать минут, а не по сорок, и никто этого не объявлял, просто вставали раньше.

И один раз мимо нас через двор пронесли папку, и человек, который её нёс, шёл быстрее, чем на заводе принято ходить.

— Доложили, — сказал Горелов, посмотрев ему вслед. — Заводские кончились.

Прогон был двенадцатого, потом четырнадцатого.

Машину не поднимали. Её ставили на колодки, привязывали хвост и гоняли на месте: сначала на малых, потом выше, потом опять на малых.

В кабину сажали моториста. Не испытателя — моториста, потому что смотреть надо было не на пилотирование.

Термометр привязали тряпичной лентой к трубке сиденья, шариком вниз. Другого не нашлось.

Гоняли в три захода, с остановками: механик у борта не сводил глаз с приборов мотора и дважды сам поднимал руку — остывать. Общего времени на режиме вышло около четверти часа.

Разговаривать было нельзя, не слышно ничего. Командовали флажком: белый — сиди, красный — стоп.

На третьей минуте моторист открыл фонарь. На седьмой снял шлем. На одиннадцатой ему показали закрыть фонарь, потому что на взлёте он будет закрыт, и он закрыл.

На четырнадцатой он показал большим пальцем вниз.

Его вынули сразу. Он сел на колодку и минуту сидел молча, а гимнастёрка на спине потемнела до пояса.

Термометр сняли. Руднев прочёл, посмотрел ещё раз и передал мне.

Сорок два.

— Это не замер, — сказал он сразу. — Это признак. Пока снимали, он уже пошёл вниз, а сколько было на четырнадцатой минуте — не знает никто. И это не воздух, это сама трубка, к которой мы его привязали. Так что запишите не число. Запишите, что человек показал вниз на четырнадцатой минуте, а машина при этом стояла на месте.