Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 114

— Я уверен настолько, насколько человек может быть уверен, — сказал я. — Всё, что я вижу, говорит про потницу. И ничего не говорит про оспу.

— А ежели всё-таки?

— А ежели всё-таки, то мы это узнаем к завтрашнему вечеру.

— Как?

— А вот так, — сказал я. — Ежели это потница, то от сухости она за сутки пойдёт на убыль. А ежели оспа, то за те же сутки она полезет на лицо и он сляжет с жаром.

Наумшин подумал.

— Стало быть, завтра поглядим.

— Завтра поглядим.

— Ну ладно, — сказал он и пошёл.

А я постоял и подумал, что это был лучший мой ответ за весь вечер.

Потому что я не стал их убеждать. Я назначил срок и сказал, чего ждать.

Человеку куда легче потерпеть сутки с ясным условием, чем поверить мне на слово.

Дальше я пошёл распоряжаться, и распоряжения мои были простые.

Велел парус с бака снять и просушить. Тюфяки поднять с палубы, положить на решётки и на бухты, чтобы под ними ходил воздух. Одеяла вытрясти и вывесить.

Самих семнадцать человек я велел развести.

Держать их вместе имело смысл ровно до тех пор, пока была угроза с берега. Мы стояли в Копенгагене, к нам ходили шлюпки, и всякий с берега мог принести оспу на платье. Оттого я и загнал их спать отдельно.

А нынче мы в море, берега за кормой, и приносить оспу неоткуда.

Стало быть, держать их скученными больше незачем.

— Развести по артелям, — сказал я Евдокимову. — Пусть спят, где спали, в койках.

— А как же карантин ваш?

— Кончился карантин. Мы в море.

Боцман почесал бороду.

— А ежели у кого всё-таки?

— А ежели у кого всё-таки, то они уж двое суток с ним под одним парусом дышали, и разводить их поздно. Держать их вместе я мог только от берега, а от него не могу. К завтрашнему вечеру тот, кто занемог, сляжет, и мы его отделим. Одного, а не семнадцать.

Пленкова я обмыл сам, тёплой водой с мылом, вытер насухо и велел ему до утра сидеть в рубахе нараспашку под тентом у грот-люка, где сухо и есть воздух.

— И не чеши, — сказал я. — Хоть тресни, но не чеши. Расчешешь, загниёт, и тогда у нас правда будет беда.

— Вашбродь.

— Что?

Он поглядел на меня снизу.

— Я ведь виноватый.

— Есть такое, — согласился я.

— Меня выпорют?

Я поглядел на него.

— Не знаю, — сказал я честно. — Я тебя не сдавал и сдавать не собираюсь, но слух по кораблю пошёл, и теперь его не остановишь. Дойдёт до офицеров, и решать станут они.

— А вы за меня словечко…

— За тебя я скажу одно, — перебил я. — Что ты пришёл ко мне и не соврал ни в чём. Это в твою пользу, и это всё, что у меня для тебя есть.

Он опустил голову.

— И вот что запомни, Павел. Ты нынче на весь корабль страху нагнал. Не оттого, что ты дурной человек, а оттого, что скрыл. Ежели бы ты сразу пришёл и сказал, я бы тебя поглядел четвёртого, и всё это кончилось бы в лазарете, и никто бы ничего не узнал.

Наутро сыпь пошла на убыль.

Разбирали его у мачты, при всей команде.

Пленков стоял без шапки и глядел в палубу.

Старший офицер доложил коротко: ушёл со второй партией не по списку, был на берегу, вернулся со всеми, скрыл.

— Врал? — спросил капитан.

— Не врал, ваше высокоблагородие, — сказал Пленков. — Как спросили, так и сказал.

— Подлекарю сам явился?

— Сам.

Головнин помолчал.

— Пороть я тебя не стану, — сказал он наконец, и по строю прошло движение. — Не оттого, что ты того не стоишь. А оттого, что мне через два года надобно привести в Кронштадт сто тридцать человек, а не сто тридцать спин.

Он поглядел на команду, а не на Пленкова.

— На берег ты более не сойдёшь. Ни в Портсмуте, ни в Рио, ни на Камчатке. Нигде до Кронштадта. Будешь глядеть на землю с борта, покуда все ходят. И при жаровнях внизу ночная вахта твоя, все ночи, покуда их жгут.

— Слушаюсь, — выговорил Пленков.

— И прививаться пойдёшь первым из команды, — прибавил капитан. — Ежели тебе так надобно было на берег, стало быть, тебе и материю везти.

Я стоял у трапа и понимал, что видел сейчас работу лучше своей.

Капитан не наказал его телом. Он поставил его на два года в такое место, где всякий раз, как шлюпка пойдёт к берегу, Пленков будет об этом помнить сам, без боцмана.

А сверх того он сделал то, о чём я сам не догадался попросить: поставил виноватого первым звеном в цепи. Теперь Пленкову некуда деваться — ему надобно быть здоровым, потому что спрашивать начнут с него.

Зунд мы прошли до конца ещё пятого, а в Каттегат вышли к ночи. И корабль сразу пошёл иначе.

Волна сделалась короткой и злой, а шлюп перестал качаться и начал дёргаться подо мной. По палубе поехало всё, что не было закреплено.

— Мелко, — объяснил мне Врангель, оказавшийся рядом. — Тут глубины меньше, чем в Балтике, оттого волна такая.

— А отчего от глубины зависит?

Барон обрадовался вопросу.

— А вот почему: волна движется не только по поверхности, но и в глубину. Пока под ней много воды, ей есть где развернуться, поэтому она катится длинной и пологой. Но стоит воде обмелеть — волне уже не хватает глубины, она поднимается торчком и обрушивается.

Я поглядел за борт.

Он был прав, я это видел сам. Волна тут шла частая, с белыми гребнями, и била в скулу коротко, как молотком.

— А дальше что?

— А дальше Скагеррак, — Врангель показал вперёд. — Это, считайте, ворота. С одной руки Дания, с другой Норвегия, а впереди Северное море. И вот там уже глубоко.

— Стало быть, качать станет меньше?

— Качать станет иначе, — сказал барон. — Там волна пойдёт длинная, и корабль на ней будет ходить вверх-вниз, будто на качелях. Оно, я вам скажу, для брюха хуже.

Про Матюшкина я вспомнил ровно в эту минуту.

И оказался прав.

Нашёл я его на юте, зелёного и вцепившегося в поручень, и вид у него был такой, что мне стало его жалко.

— Одиннадцатый день, Андрей Ильич, — выговорил он. — И всё насмарку.

— Ничего не насмарку.

— Да как же не насмарку! — он повернулся ко мне, и в голосе стояло отчаяние. — Меня три дня не мутило вовсе. Я обедал!

— Фёдор Фёдорович, я вас предупреждал. Я вам говорил, что в другом море качнёт по-новому и вас прихватит снова. Помните?

— Помню, — глухо сказал он.

— Ну так вот оно и есть. Тело ваше привыкло к балтийской волне, а тут волна иная, и привыкать надо заново.

— Опять три недели?