Страница 103 из 114
— Дня три-четыре, самое большее — неделю, — я поглядел на него. — Привычка никуда не делась, она при вас. Её нужно лишь перестроить, а не вырабатывать заново.
Матюшкин подумал.
— Наверх и глазами в горизонт? — спросил он с кислой усмешкой.
— И работать руками. И есть сухое.
— Знаю уж.
Он отвернулся к горизонту, и я оставил его в покое.
А сам постоял, поглядел, как уходит за корму последняя земля.
Слева далеко тянулся низкий берег, и это была Дания. Больше берегов не будет, кроме норвежского, а после него — до самой Англии.
Скагеррак мы прошли седьмого, ночью, и я его так и не увидел.
Учебные тревоги начались шестого.
Первую объявили в четвёртом часу пополудни, посреди спокойной работы, и объявили так, что я чуть не сел.
Забарабанили. По палубе загрохотало. Люди побежали мимо меня, и всякий побежал на своё место, и через минуту шлюп ощетинился.
— Пожарная тревога! — орал Евдокимов. — Помпы! Вёдра!
Я торчал посреди этого и не понимал, куда мне деваться.
Сто тридцать человек знали, куда бежать, и один я не знал. Всякий имел своё место при пожаре и при шлюпках, при парусах и при пушках, и всё это было расписано и заучено.
А медицинская часть стояла и хлопала глазами.
Потом всё кончилось так же внезапно, как началось. Капитан поглядел на песочные часы, сказал что-то старшему офицеру, и по палубе прошло: «Отбой». Я так и простоял столбом.
Я пошёл к штаб-лекарю Новицкому.
— Антон Григорьевич, дозвольте вопрос.
— Ну?
— Где наше место при тревоге?
Он поглядел на меня.
— В лазарете, где ж ещё.
— А ежели пожар в лазарете?
Штаб-лекарь помолчал.
— Гм, — только и сказал он.
— И второй вопрос: у меня внизу двое лежачих. Ежели прикажут покидать нижнюю палубу, кто их выносит и куда?
— Дык… — Новицкий нахмурился. — Вынесут.
— Кто?
Он молчал.
— И третий, — продолжил я расспрос. — Ежели человека придавит на баке, а перевязочное у нас внизу, в сундуке, сколько времени пройдёт, покуда я до него добегу?
— Минуты три.
— Три минуты, ваше благородие, — я поглядел на него. — А кровь из крупной жилы вытекает за четверть часа. Стало быть, пятая часть его времени уходит на то, что я бегаю по трапам.
— Вы к чему клоните?
— К тому, что нам надобно расписание.
И я изложил, а он слушал всерьёз, надо отдать ему должное за это.
Первое: расписать по тревоге нас троих. Кто где стоит, кто чем занят, кто кого замещает.
Второе: держать наверху малый перевязочный запас, отдельно от лазарета. Корпия и полотно, жгуты и ланцет, склянка с раствором, чтобы мне не бегать вниз.
Третье: назначить мне двоих из команды для выноса лежачих, и назначить поимённо, чтобы знали заранее.
— Место где? — спросил Новицкий.
— Под шканцами, в рундуке. Оттуда до бака полминуты и до юта полминуты.
Скородумов, слушавший с порога, подал голос:
— Андрей Ильич, а не блажь ли?
— Отчего блажь?
— Дык мы на «Диане» два года ходили, и ничего. Как случится что, так и бежали.
— И сколько человек у вас на «Диане» померло?
Фельдшер помолчал.
— Двое, — сказал он. — Один сорвался, а второй… — Он остановился. — Второй кровью изошёл, — договорил он тише. — Покуда лекаря звали.
В лазарете стало тихо.
— Вот и я про то, — сказал я.
Новицкий поднялся.
— Пишите, Вершинин. Я подам старшему офицеру.
К вечеру шестого я нашёл у Пленкова только розовость и шелушение, а к седьмому не осталось ничего. Больше меня про оспу никто не спрашивал.
Северное море встретило нас дождём.
Дождь этот начался ещё на копенгагенском рейде и шёл, не переставая, шестые сутки, мелкий и косой. Всё промокло.
Палубы, снасти, одежда — всё было мокрым. Люди сходили с вахты, спускались вниз и ложились в койки прямо в сыром: просушиться было негде.
А хуже всего было на жилой палубе.
Я спустился туда вечером восьмого и остановился.
С бимсов капало.
Не текло, а именно капало, ровно и мелко. Тёплый воздух от ста тридцати дышащих людей подымался вверх, упирался в холодное дерево и оседал на нём водой, и я дышал вместе со всеми.
Настил был сырой. Одежда была сырая. Койки были сырые.
В этой сырости я понял, что вот оно и что это куда опаснее, чем кажется.
Сырость сама по себе никого не убивает. От неё человек не заболевает и не помирает.
А вот сырость ворота для болезни отпирает — это я знал ещё по прежней жизни. Человек, который третью ночь спит в мокром, слабеет: у него стынут ноги, он мёрзнет, не высыпается. И тогда всякая зараза, что прежде прошла бы мимо, берёт его легко.
Половина простудных горячек в дальнем плавании идёт оттуда, и половина того, что здесь называют ломотой, тоже.
Я поднялся наверх, чтобы идти к Новицкому и говорить про проветривание, и не дошёл.
Потому что навстречу мне уже несли жаровни.
Их тащили двое, и это были обыкновенные железные жаровни на ножках, каких я на шлюпе прежде не видел вовсе.
— Куда это?
— Вниз, вашбродь. Велено.
— Кем велено?
— Дык Василием Михайловичем.
Я пошёл следом.
Жаровни расставили на жилой палубе и в трюме, засыпали древесным углём и разожгли. Через час воздух внизу переменился, и с бимсов перестало капать, я это сам проверил.
Уголь при горении даёт сухое тепло, и тут всё просто. Оно подымается и прогревает дерево, и вода на нём больше не оседает, а уходит с воздухом наружу.
Я смотрел на это, и настроение у меня было сложное.
Опять он меня опередил.
Я месяц вожусь с водой и с крысами, с известью и с кружками, а он молча велел жечь уголь и высушил жилую палубу.
И тут я подумал вот о чём.
Головнин делает это, потому что знает, что так помогает. Он видел на «Диане», как люди хворают в сырости, и видел, как в сухости не хворают. Это опыт, и опыт замечательный.
А я знаю, отчего это помогает. И оттого я могу увидеть то, чего он не увидит.
Я походил между жаровнями, потрогал воздух и нашёл.
— Прохор!
— Я!
— Люки на этой палубе кто закрывает?
— Дык на ночь задраивают. Дождь же.
Вот оно что!
Я развернулся и пошёл искать штаб-лекаря Новицкого, и на этот раз дошёл.
— Ваше благородие, беда.
— Какая опять? — вздохнул он.
— Жаровни, — я сел напротив. — Дело доброе, и палуба высохла. Только их нельзя жечь при задраенных люках.
— Отчего?