Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 76

Глава 10

Ковтун трогает меня за локоть и, не дожидаясь, пока я оторву глаза от берега, тянет их за собой — коротким движением всей руки в сторону люка. Двое с носилками медленно, боком, готовятся зайти на трап. Передний нащупывает ступеньку носком, но вес на неё ещё не переносит. Деревянная ручка поскрипывает в его кулаке. Задний торопит его плечом, потому что оставаться с ношей на открытой палубе нельзя, а передний не отдаёт железу ни фунта, пока не убедится, что сапог стоит всей подошвой на нижней опоре.

— Помочь надо, — Ковтун подталкивает меня двумя пальцами в сторону люка, а сам остаётся у щита и занимает освобождённое место в тени. — Тебе надо. Я уже находился.

Я поднимаюсь, упираясь предплечьем в кранец. Под бинтами сразу отзываются обе ладони, но носильщики уже разворачивают ручки над трапом, и разглядывать руки некогда.

— Пантелеев, я на минуту к люку, — я жду, пока он хоть глазом подтвердит, что услышал: уходить от орудия без этого теперь кажется таким же неправильным, как бросить пост.

Он отвечает не сразу. Сначала докладывает берегу ещё полминуты своего внимания и только потом отрывает щёку от резины — так, будто эти полминуты я у него занял и когда-нибудь верну.

— Иди, — Пантелеев снова прилипает глазом к наглазнику и накрывает казённик сверху, словно остаётся здесь сразу за двоих. — Только вернись до того, как он передумает. Мне твои глаза нужнее, чем им третья спина.

— Там носилки на трапе.

— А тут пулемёт на берегу, — он не поворачивает головы. — Иди, я сказал. Считай, я тебя одолжил.

Я иду вдоль правого борта, пригнувшись. Фальшборт закрывает меня от воды до плеча; над ним остаётся только голова, и на открытых местах я невольно втягиваю её в воротник. Палуба под сапогами едва заметно уходит то вправо, то влево, и каждый такой перекат приходится ловить коленями: за леер теперь не схватишься. На середине пути понимаю, что впервые за эту ночь иду по палубе не потому, что меня позвали, а потому, что сам решил, куда идти.

Это тоже что-то новое.

У люка стоят двое с носилками и санитар Бондарь. Тот самый. Он узнаёт меня раньше, чем я успеваю нырнуть плечом под заднюю ручку, и переступает так, чтобы оказаться между мной и трапом.

— Руки, — вместо приветствия он выставляет раскрытую ладонь и не убирает, пока я не положу в неё свою.

Я прячу ладони под мышки и подставляю плечо под угол носилок, чтобы не хвататься перевязью за мокрую деревянную ручку. Задний носильщик тянет свою ручку к животу, не позволяя мне качнуть раненого лишним плечом; между нами остаётся четверть шага, которой мне никак не закрыть без рук.

— Показывай, — он не убирает руки. — Носилки без тебя спустят, а пальцы сами себя не отмоют.

— Бондарь, они уже на трапе…

— На трапе, — соглашается он и не двигается. — И спустятся. А ты у меня завтра будешь лежать между ними, если сейчас пойдёшь вместо того, чтобы показать.

Бондарь берёт руку за пальцы и подносит к своим глазам так близко, что я слышу его дыхание над марлей. Я ещё держу плечо поднятым, готовое принять вес, но двое с носилками уходят ниже без моей помощи; передний наконец переносит вес на ступеньку, задний гасит рывок согнутой спиной, и их сапоги глухо переступают по железу. Я всё ещё стою, впустую подставив плечо к люку, пока санитар не дёргает мою кисть к свету.

— Я вижу, что они чёрные от кисти до пальцев. Что ты хватал?

Я поворачиваю к корме всё предплечье и показываю ему на щит сорокапятки — на его левую кромку, за которую держался под очередями, вставая и опускаясь на колено. Потом отвожу большой палец и показываю санитару уползший под запястье конец бинта, серый, с чёрной каймой, вбитой в самое переплетение нитей.

— Значит, бинты в металлической стружке, а под ними мясо, — он смыкает пальцы на моём запястье. — Стой здесь. За носилками не лезь: ещё одного мне сверху принесут, если свалишься на них с трапа.

Я оборачиваюсь на корму, где над кранцами торчит скошенный край щита, и делаю полшага туда. Бондарю хватает и этого: он перехватывает меня за локоть и возвращает к надстройке — не рывком, а плавно, как переставляют вещь, которую поставили не туда. Носок моего сапога успевает проехать по мокрому железу, и я стою развёрнутый обратно, всё ещё нацеленный лицом к орудию.

— У тебя послезавтра могут не сгибаться пальцы, если сейчас туда попадёт железная пыль, — он говорит это не мне в лицо, а моим спрятанным кистям, добиваясь, чтобы я наконец посмотрел на них.

Он берёт меня за запястье и поворачивает руку ладонью вверх — движение точное и совершенно неотвратимое, как поворот ключа.

— Ковтун! Воды из бачка. И фонарь под полой.

Ковтун задерживает руку у пуговицы бушлата. Сначала смотрит вверх, на чёрное небо над мачтой, потом на берег, где у самой воды сидит пулемётчик, которого приказано не трогать; подбородок у него уходит в воротник, словно он уже увидел фонарный луч с той стороны воды. Фонарь лежит в двух шагах, под банкой у переборки, но эти два шага надо сделать поперёк открытого просвета.

— Там пулемёт у воды, — Ковтун всё-таки договаривает то, ради чего задержал руку у пуговицы, и коротко ведёт глазами не на фонарь, а на просвет между надстройкой и бортом.

— Знаю, что у воды. Под полу, я сказал, — Бондарь распахивает левую сторону бушлата и сам загораживает телом место для света. — С берега его не видно, если ты не идиот. А если будешь стоять и примериваться, увидят тебя и без фонаря.

Ковтун приносит и то и другое: к фонарю тянется одним шагом и возвращается уже на корточках, прижимая бачок к животу, чтобы не звякнула крышка. Огонёк зажигают под распахнутым бушлатом. Ковтун придерживает вторую полу, я прижимаюсь плечом к надстройке, и в тесном оранжевом кармане света с меня разматывают сначала правую руку.

Бинт сходит с сухим треском. Прилипшая марля тянет за собой кожу, и правая кисть сама дёргается у него из пальцев; он перехватывает её выше запястья, не касаясь раны.

— Терпи, — Бондарь прижимает мой локоть к своему боку, лишая кисть последнего пути для отступления. — И не дёргайся, я по живому иду.

— Можно быстрее?

— Быстрее было до того, как ты за щит ухватился, — марля идёт с прежней скоростью, ни на волос не прибавив. — Теперь будет чисто.